Так действительно было лучше. Но окно продолжало опасно крениться, и тяжелый молот мерно бил в затылок. Отвратительный запах заставлял желудок нехорошо напрягаться. С острой тоской Эртхиа обвел взглядом голые стены опочивальни — и все вспомнил.
Вот оно, тяжкое бремя героев. За победой следует пир в честь победы. И лучше бы на этом закончилась жизнь. Эртхиа не верил, что эта пытка когда-нибудь прекратится.
Но слуги наследника знали свое дело. Эртхиа ловко избавили от замаранной одежды, под руки проводили в купальню и, не взирая на ругань и мольбы, погрузили в ледяную воду. Содрогнувшись, Эртхиа приготовился умереть, но внезапно и против всех ожиданий почувствовал себя безмерно счастливым. Стены больше не качались, желудок утих, в голове прояснилось.
— О! — воскликнул Эртхиа тоном умудренного жизнью человека. — Теперь я понимаю.
— Да, это премудрость, которую стоит приобрести вовремя, — улыбнулся старший брат и, поручив Эртхиа дальнейшей заботе опытных слуг, ушел по своим делам.
По возвращении в прибранную и окуренную благовониями опочивальню Эртхиа обнаружил Аэши, который лежал в углу, на полу, завернувшись в плащи и одеяла. Окликнув слугу, господин дождался в ответ лишь неразборчивого бормотанья, сопровождаемого сиплым стоном. Что ж, для господина и раба первый военный поход окончился одинаково.
Эртхиа велел слугам привести и этого страдальца в чувство. И просветлел лицом, когда до него донеслись возмущенные крики и плеск воды.
Чаша холодного, остро пахнущего напитка окончательно утихомирила желудок царевича, а сильные пальцы вернули каждой мышце бодрость и силу. Набив рот ломтями холодного мяса, приготовленного с пряностями, царевич улыбкой и кивком головы сообщил слугам, что доволен ими, и, помахав пальцами над плечами, велел одевать себя.
Явился закутанный в шерстяную ткань Аэши. С коротких волос на лицо стекала вода, он прятал взгляд за мокрыми прядями. Эртхиа ободряюще улыбнулся и указал рукой на блюдо с мясом.
О встрече братьев
В алом кафтане и зеленых штанах, с кинжалом за бело-золотым поясом, мягко постукивая каблуками узорных сапог, Эртхиа стремительно шел широкими коридорами дворца. Каждое утро начинал он по привычке — приветствием брату Акамие. А сегодня спешил осведомиться о его самочувствии. Оказались ли рабы брата столь же умелыми и расторопными? И куда он делся в самом начале пира? Эртхиа припоминал, что какое-то время ждал его возвращения, но вот дождался ли...
А как, однако, все пусто, голо и одинаково... Жилище последнего нищего в Хайре украшено богаче. Отшельник — и тот приносит в свою пещеру белые горные цветы. Не об этом ли и хотел Эртхиа потолковать с братом Акамие? И где искать его теперь? У кого спрашивать?
Тихо здесь... Как в гробнице.
Но, прислушавшись, Эртхиа различил звук шагов. Сварливое, проказливое эхо не посещало задних помещений дворца, и царевич без труда определил, что шаги приближаются и что идут двое в сапогах, какие носят воины Хайра. Опасаясь разминуться, если они свернут в боковой коридор, Эртхиа поспешил навстречу.
И вскоре убедился, что ошибся: воинов и впрямь было двое, но между ними беззвучно двигалась безликая фигура в черном покрывале до пят. Та, что носила покрывало, шла мелкими ровными шагами, отчего покрывало красиво плыло, почти не раскачиваясь.
Эртхиа, как подобает, отступил в сторону, чтобы не оказаться слишком близко к чужой тайне и заветному сокровищу.
Проплывая мимо него, покрывало качнулось, будто споткнувшись, и торопливо двинулось вперед, так что воинам пришлось ускорить шаг.
Эртхиа какое-то время стоял, прислонившись к стене. Мысли описали круг, задев по пути костры в ночной степи в одном дне пути от Долины Воинов, и растерянное молчание, когда он предлагал в подарок еще не принадлежащий ему лук, и пустое место рядом с ним на пиру в тронном зале, и покрывало, чуть слышно шурша уплывавшее в темноту.
— Брат... — прошептал Эртхиа.
— Акамие! — закричал он, бросаясь следом.
И он догнал их, и его пальцы почти коснулись черной ткани, но тот, что под покрывалом, отпрянул и кинулся бежать от него. А стражники почтительно, но твердо встали перед Эртхиа, преградив ему путь.
О возвращении войска
В середине весны отягощенное небывалой добычей войско подошло к границам Хайра. За глубокими ущельями, из которых и днем видны звезды, лежали родные долины.
Теперь двигались не торопясь. Обоз был огромен: в повозках с колесами выше человеческого роста везли сундуки со слитками, монетами и разными золотыми и серебряными украшениями, оружие, ценную посуду и прочую утварь, меха, ковры, ткани, одежды, сосуды с благовониями, маслами, винами и медом, изукрашенные резьбой и инкрустациями столики, ящики и ларцы из драгоценного дерева, просторные ложа с балдахинами на витых опорах, шелковые перины и подушки, набитые чистейшим пухом лучших сортов, и прочее, чего немало добыто было в домах богатых аттанцев.
Везли кедр, сосну, дуб и акацию, мирровое дерево и смолу его, киннамон и ладанник.
В повозках ехали также красивые девушки, дети и искусные мастера: плотники, каменотесы, скульпторы, строители, инкрустаторы, ювелиры, оружейники, кузнецы, ткачи, гончары, виноделы и пивовары...
Крепких молодых мужчин гнали пешими, привязав по пять пар к длинным шестам.
Рабы стали так дешевы, что, когда у царского повара кончился перец, он отдал троих за горсть пряностей.
Кони ценились больше. Теперь, когда не было необходимости двигаться спешно и скрытно, на стоянках для лучших коней — и своих, и тех из добытых в Аттане, которые стоили бы прежде более десяти рабов — ставили отдельные шатры, остальных гнали табунами.
Также гнали стада черно-желтых, с широко развернутыми рогами аттанских коров, тонкорунных и курдючных овец, черных коз, косматых верблюдов и ослов.
Между гружеными повозками и вереницами пленников неторопливые волы тащили кибитку, крытую коврами снаружи, убранную изнутри дорогими тканями, украшенными вышивкой поистине бесценной.
Отряд стражников бдительно охранял кибитку, не убирая мечей в ножны.
На остановках из-за полога высовывалась голова, украшенная пучком волос на затылке, и тонким сварливым голосом отдавала приказания рабам, спешившим принести свежую воду в серебряных кувшинах с журавлиными шеями, подносы, нагруженные всевозможной снедью, редкие и дорогие диковинки из подарков царя.
Но ароматные ломти вяленой дыни, груды влажного белого сыра, комья светлого меда, бугрящиеся орехами, — все оставалось нетронутым.
Днем и ночью Акамие лежал на подушках, не отвечая навязчивой заботе евнуха ни словом, ни взглядом.
Неотрывно смотрели в колеблющийся потолок повозки его сухие тусклые глаза, и ни звука, ни вздоха не слетало с бледных губ.
Иногда снаружи долетал частый стук копыт: то один, то другой всадник, спеша проверить сохранность своей добычи в обозе, делал круг вокруг крытой коврами повозки. Евнух озабоченно хмурился и вздыхал, провожая глазами белые платки, трепетавшие на головах всадников.
Акамие же будто не слышал.
Но каждый вечер, когда вокруг костров затевались под пылкую дарну и мечтательный ут дозволенные теперь песни о страсти, выше всех взлетал юный голос неподалеку от пестрой повозки:
Роняешь слезы,
как жемчуг с нитки —
не разоряй
своего ожерелья!
Чем себя украсишь,
когда придет праздник?
Судьба переменчива...
Тогда проступал влажный блеск между полузакрытых век, и слезы текли по вискам.
Об именах
На закате того дня, когда обоз миновал ущелье Черные врата, неожиданный шум снаружи обеспокоил дежурного евнуха.
— Куда лезешь, старый пес? Пошел вон!
Стражники с улюлюканьем и свистом погнали кого-то от повозки. Евнух слышал, как удалялись их крики и топот копыт.
Затем полог откинулся и показалась голова, не обремененная ни единым волоском. Из узких щелок между множества морщин остро глянули черные зрачки.
Евнух всполошенно замахал руками, оторвал зад от подушки... и рухнул на нее студнем, не издав ни звука. Глаза его сами собой закрылись, губы растянулись в блаженной улыбке, подбородок опустился на грудь.
Удрученно кряхтя, старик влез в повозку, втянул за собой длинный плащ, невероятно поношенный и запыленный, и опустил полог. Доковыляв до светильника, подвешенного под потолком повозки, он осмотрелся.
Тот, кого он искал, лежал на подушках, вытянувшись, как мертвый. Только глаза следили за стариком без тревоги или любопытства.
— А вот и ты, — закивал старик так, что его тонкая морщинистая шея чуть не переломилась. — Приветствую тебя, Алмаз Судьбы, Отменяющий неизбежное, Возлюбленный случайностей!
Брови Акамие дрогнули, но он не пошевелился и ничего не сказал в ответ.
Тогда старик уселся под фонарем, поджав тощие босые ноги.
— Я слышал здесь песню, Удаляющий необратимое, песня глупа и слезлива, а певец слишком юн, но одна правда в его песне была: Судьба переменчива. Знаешь ли ты об этом, Повелитель желаний?
— Почему ты называешь меня этими именами? — медленно произнес Акамие. — Судьба — колесо, и ось ее неизменна... Перемены — обман и морок, отводящие глаза. Горе раздавленному колесом, горе и вознесенному им, ибо его ожидает та же участь.
— Имена эти — твои имена, Усыновленный надеждой и Покорный любви.
— Нет ни любви, ни надежды в моем сердце! — воскликнул Акамие, вскакивая на ноги, но пошатнулся. Старик неожиданно легко подскочил к нему и помог сесть на подушки. Назидательно выставив тощий желтый палец, он проворчал:
— На того, в ком нет надежды и любви, не действуют их имена. Того же, кто полон любви и надежды, эти слова поднимут, хотя бы он умирал. Тот звонкоголосый юнец пел о слезах — правда ли, что ты плачешь?
Акамие пожал плечами.
— Так, иногда. Что слезы? Мне не становится легче от слез.
— Слез не бывает там, где нет надежды.
Акамие посмотрел на старика, склонив голову набок.
— Ты пришел утешать меня, мудрый учитель?
— Я не учитель, о Любимая игрушка Судьбы, и еще меньше я — утешитель. Учителем тебе будет любой свиток, неважно, исполненный мудрости или вздорных вымыслов и наивных бредней непосвященного. Тебе открыты врата тайны, и у всех ты найдешь, чему научиться. Утешишься ты сам и сумеешь утешить многих, ибо вид твой приятен глазам и сердцу. У меня к тебе дело поважнее, о Делатель необходимого!
— Что же я могу сделать для тебя? — изумился Акамие. — Я раб среди рабов и более пленник, чем связанный веревками и скованный цепью!
— Предсказываю, — важно молвил старик, подняв руку. — По возвращении в Аз-Захру неизлечимая болезнь поразит царя. И он ослепнет и потеряет силу, откажется от пищи и питья и исчахнет без видимой причины. И смерть станет близка к нему, и приготовится он сделаться третьим между прахом и камнями...
Старик замолчал, озорно глянул на Акамие. Тот слушал, впившись в старика глазами, и уголок рта у него подергивался, но трудно было понять его взгляд.
— Готов ли ты тогда спасти царя? Ибо только ты мог бы исцелить его.
— Нет! — закричал Акамие, стиснув кулаки. — Пусть наконец исполнится моя судьба, пусть он скорее умрет, пусть и меня убьют в день его смерти и положат в его гробнице. Пусть. Благодарю тебя, вестник радости, ибо никто не сообщал мне ничего более радостного!
— Тиш-ше! — зашипел на него старик. — Разбудишь этого несчастного.
Какое-то время он вглядывался в лицо Акамие.
Потом растерянно пошевелил губами.
— Так вот оно что... Но как же, о Колесничий неожиданностей, ведь только ты и можешь... Я и пришел, чтобы передать тебе вот это, — старик извлек из складок ветхой ткани, служившей ему одеянием, круглую коробочку из белого нефрита. На крышке мягко блеснул причудливый знак, незнакомый и непонятный.
— Что это? — хмуро спросил Акамие.
— Лекарство для царя.
— Лучше бы дал мне яду для него!
— Ты не отравишь и крысы, — беспечно отмахнулся старик. — А вот лекарство тебе пригодится.
— Лечи его сам, — угрюмо бросил Акамие, отворачиваясь.
— Ах, Создатель нечаянного, этот порошок не имеет силы ни в чьих руках, кроме твоих. Только любовь отнимает у смерти, и знай, что сама смерть придет к царю и склонится над его ложем. Только рука любящего заградит ей дорогу и лишит ее силы, только твоя рука.
Акамие свел брови над расширившимися глазами.
— В своем ли ты уме, старик? Не к тому ты пришел! Уходи, если тебе дорог твой порошок, пока я не рассыпал его и не развеял по ветру. Скорее смерть пощадит царя, чем я. Убить его я... не могу, но и спасать не стану. Его смерть — моя смерть, и лучше умереть, чем жить рабом и наложником — мне, сыну царя и воину. Нет во мне любви, и не было никогда. Но ты подарил мне надежду — надежду на скорую смерть.
Акамие перевел дух.
— Уходи, старый безумец, пока не вернулись стражники.
— Ох, ох, как же я забыл о них! Бедные юноши и бедные их кони! Ты прав, мне пора. Когда я тебе понадоблюсь, ты меня найдешь.
Старик хитро улыбнулся и, не удержавшись, захихикал.
И пропал.
Акамие тряхнул головой, прижав веки. Старика не было.
Евнух, сладко позевывая и потягиваясь, завозился у полога.
Снаружи раздался топот копыт и веселый хохот стражников.
— Ну какие же тощие ноги у старикашки!
— Ох и подпрыгивал он!
— Задирая тряпье...
— И проворный же, однако!..
Акамие упал лицом в подушки. Плечи его сотрясались от рыданий.
О розе
Опираясь локтем на подушку, уложив голову на ладонь, Акамие любовался первой розой, распустившейся под его окном.
Яркая среди темной листвы, нежная и величественная, она была именно такой, как сказал о ней поэт: "Яхонтовое ожерелье в оправе изумрудных листьев, и концы ее лепестков блещут золотом".
— Невольница моего сада, — говорил ей Акамие, подражая книгам, которых он теперь был лишен, и следуя канону, как следовал ему в танце и на ложе, и в речах, поскольку для каждого движения и слова в его жизни существовал канон.
И нарушение канона влекло за собой нарушение соответствия Акамие тому облику, который был единственным дозволенным ему обликом, и раз утратив это соответствие и оказавшись беззащитным и неготовым перед лицом внезапных перемен, он теперь, чувствуя болезненную тесноту навязанных ему уставов, тем ревностнее стремился им соответствовать. Ибо только так он мог предвидеть и принимать все, что могло с ним случиться. Ибо все, что могло с ним случиться, исчерпывалось тем, что могло случиться с невольником, впавшим в немилость. А это было страшно, но известно в подробностях, и не таило в себе пугающей неожиданности и непредсказуемости, принадлежало, по крайней мере, той жизни, которая была для Акамие естественной в силу привычки. — Невольница моего сада...
— Ты прекрасна, выросшая в неволе. Строгие руки садовника удалили искривленные побеги, придав соразмерную пышность твоему кусту. Под защитой глухих стен ты не знаешь бури, ломающей ветки и уносящей лепестки. Зной не страшен тебе, ибо земля, на которой ты растешь, всегда увлажнена. Ты радуешь взор и услаждаешь обоняние, ты веселишь сердце своей красой. В этом твое предназначение и судьба. Научи же меня твоему царственному спокойствию, ведь в тебе видны лишь довольство и гордость, и непохоже, чтобы тебе знакома была тоска. Отчего я не могу радоваться своей судьбе, оградившей меня от тревог и опасностей? Отчего стены давят мне на сердце, а ожерелья стискивают мне горло, так что я задыхаюсь?