Не добавил позитива и кратковременный визит Молли Драпезы: та заскочила к Панюню как бы по дороге в "Сено" (её-то Псюша, разумеется, пригласила). Зачем Гвин заходила на самом деле, Альбертина прекрасно знала: Молли томилась по Гермионе, с которой недавно завела отношения. Влюбчивая Молли находилась как раз на той стадии, когда без любимой дусечки и жизнь не мила. Гермиона же — хотя это был её первый настоящий роман — не столько сама пылала страстью, сколько позволяла себя любить. Так что большую часть времени Фру-Фру по-прежнему отдавала работе. Что, естественно, только распаляло бедняжечку Гвин, которая буквально места себе не находила.
Спровадив Драпезу, — это оказалось несложно: Панюню как бы случайно упомянула, что Гермиона вроде бы собиралась на заседание Комиссии, а потом, наверное, пойдёт в "Кабинет", — Альбертина вдруг задумалась о собственной личной жизни. У неё уже очень давно никого не было, если не считать Наташку и жеребцов. Но это было так, чисто физическое удовольствие, а хотелось-то страсти, бабочек в животе и серебряных стрекоз в глазах. Крайний раз — в прошлом году — она попробовала было сойтись с молоденькой кобылкой-флаттершайкой. И даже добилась взаимности. Но романчик не задался: девочка оказалась ломливой, своенравной и при этом ужасно ревнючей. Однажды во время любви она чуть не откусила Панюню хвост, потому что ей внезапно пришло в голову, будто у той что-то было с Бекки Биркин-Клатч. Хотя в ту пору всем и каждому было известно, что Бекки живёт с Сашей Грей, старой одышливой поняшей из Кавайжилтрастсагентства. Саша в Бекки души не чаяла, покорно сносила её шебутной нрав и безропотно оплачивала счета. Что не помешало "полусветской обозревательнице" впоследствии бросить Сашу ради Молли Гвин, а потом оставить и Молли — ради мутных политических интриг с Ловицкой-старшей, в которые она влезла по самые уши.
Если уж на то пошло, неожиданно призналась сама себе Альбертина, то попробовать с Бекки было бы... занятно, — отыскала она нужное слово. Конечно, Бекки — та ещё скобейда протырчатая. А также циничная, распутная, развращённая. И очень опытная. В отличие от самой Панюню. Которую по этой самой части недавно обошла даже сестричка Гермиона, доселе имевшая репутацию скучной заучки и наивной простушки.
Наверняка, — убеждала себя Ловицкая, потягивая бенедиктин, — после Бекки она почувствовала бы себя использованной. Конечно же, это было бы ужасно, стыдно, унизительно. И в любом случае грязно. Зато теперь она ощущала себя никому не нужной и всеми покинутой — а это, если честно, тоже не айс. Так что даже мысль о самом что ни на есть грязном использовании отторжения не вызывала, нет. Скорее уж привлекала. Да чего там греха таить — возбуждала.
К сожалению, Панюню отлично понимала и то, что оплачивать счета модной тусовщицы Биркин-Клатч ей не по средствам, в политике она тоже никто, а без личной выгоды Бекки хвост не отодвинет и перед самой Верховной Обаятельницей. Хотя нет, конечно: секс с обладательницей четырёхсот граций — это огромная честь. Зато она, Альбертина — даже не двухсотка. Так что Бекки с ней, наверное, было бы просто неинтересно. Она и так-то к ней ходит только из-за мамы.
За этой печальной мыслью воспоследовал очередной глоток бенедиктина. Который показался ей каким-то пресным. Захотелось догнаться чем-нибудь позабористее.
Краешком сознания Панюню понимала, что уже изрядно набралась, да ещё и с утра, и что добром это кончится никак не может. Однако остановиться Альбертина уже не могла, да и не хотела. Так что она оставила недопитый бенедиктин и потребовала принести ей крамбамбулю на перце и гвоздике. Услужающая бобриха — начерно заняшенная всего неделю назад и ещё толком не вписавшаяся в усадебный быт — посмотрела на хозяйку слегка удивлённо, но приказ, разумеется, исполнила быстро и в точности.
Крамбамбуля оказалась островатой. Панюню решила дать себе передышку и снова заняться делами. К сожалению, мысли в голове путались и всё время сбивались на главное-основное — то бишь на острую жалость к себе.
Дождь никак не кончался. Ловицкая лежала у окошка, ожидая бэтмена — она послала его за новыми маленькими — и слушала, как благочестивые соседки хором поют для Дочки-Матери святое караоке. Зуля и Маша любили заветное из Круга Песнопений Бизюльки. Вот и сейчас они, отдыхая на веранде, возносили к небесам — под нежно шипящий патефон — песнь о Малом Рачке.
— Маленький рачок пятится задом... — начала Зуля.
— И имеет всё от жизни, что надо! — подхватила Маша.
— То, к чему идут долгие годы — достигает он легко задним ходом! — вывели супружницы хорошо спетым хором.
Ну конечно, начитанная Панюню знала каноническое педобирское толкование святой песни: рачок был символом и эмблематом свободного духа, пятящегося прочь от лживых посулов и соблазнов мира сего, который был, есть и вовеки пребудет too old — и обретающего через этот отказ истинные, нетленные сокровища в лоне Дочки-Матери. Но благочестивые мысли сейчас не шли ей на ум: даже в святых словах заветного шансона ей мерещилось что-то злое, насмешливое.
"Вот и я всю жизнь пячусь от всего" — думала она, вылизывая плошку с крамбамбулей и чувствуя, как крепкий алкоголь пощипывает язычок. — "Пячусь, пячусь... от политики, от денег, от женщин... да, это легко — пятиться. И что же я в итоге приобрела? Наташку, что-ли?"
— Хитроумный рачок притворялся как мог дурачком, дурачком, дурачком... — выводила Зуля, удерживая дыхание на повторах.
— Приближается ночь, и ты тоже не прочь стать рачком, стать рачком, стать рачком! — вторила ей Маша.
И опять же: Альбертина отлично помнила, что под дурачком здесь подразумевался адепт превыспреннейшей науки учёного неведения, la dotta ignoranza, которую педобиры считали единственно возможным путём познания непознаваемой сущности Дочки-Матери, под притворством — духовная практика уподобления и подражания Дочери и её добродетелям, а под ночью — смерть, ожидающую всех живущих. Но это не мешало ей чувствовать, что песня поётся про неё. То есть про дуру, ломающую дешёвую комедию непонятно перед кем и неизвестно зачем.
— Стать рачком, стать рачком, стать рачком! — повторили соседки вместе.
Пьяная слеза выкатилась из глаза поняши и неторопливо поползла к переносице. Панюню прекрасно понимала, перед чем ей сейчас хочется встать. Понимала лучше, чем хотелось бы.
Она кое-как промаялась ещё часа полтора. Приказала расчесать себе гриву, потом попыталась развлечь себя новым романчиком Папилломы Пржевальской. Романчик оказался как всё у Папилломы — пошленьким, но занятным. За это время бэтмен успел вернуться, а потом приехала повозка с маленькими, которых нужно было пристроить в кладовку. Это её немного отвлекло. Но когда и эти хлопоты кончились, тоска навалилась с удвоенной силой.
Её неудержимо тянуло к зеркалу. И вовсе не для того, чтобы примерить новую попонку.
Аля ещё немножко посопротивлялась — уже так, для блезиру. Потом тяжело вздохнула, позвала Мартина Алексеевича и потребовала, чтобы тот открыл трюмо. Старый лемур всё понял, попытался было что-то сказать, но наткнулся на неподвижный взгляд хозяйки. Обливаясь слезами, он выполнил приказ.
Стекло сверкнуло, раскрываясь, и в самую душу Панюню ударила — с сахарным треском, с крахмальным хрустом — блестящая острая искра. Искрой той была она сама, Альбертина Ловицкая, парящая в глубине магического кристалла принцесса Грёза, чудное виденье, гений чистой красоты. Живое божество, на чьём алтаре горело и таяло её сердце — и которым она при всём при том владело целиком и совершенно, с той полнотой обладания, какой на нашей горестной земле даже и не бывает.
На сей раз Аля не стала жмуриться и представлять себе кислый творог. Наоборот, она устремила взгляд к своему зеркальному двойнику. Глаза их встретились, взоры соприкоснулись. Искра возгорелась пламёнами безграничного восторга — обжигающе-ласкового, безумно-неземного, возносящего ввысь, в зенит. Мир обрушился в тартарары, а на горестном месте его воздвигнулся столп блаженства — непреходящего, безумного, неземного.
Из сладостного транса поняшу вырвал страшнейший укус за холку.
Альбертина закричала от внезапной боли. Вскинулась. И увидела перед собой Бекки Биркин-Клатч со вздыбленной от ярости шерстью.
— Извращенка! — прошипела Бекки, накидываясь на неё и целя копытом в живот.
Панюню — обалдевшая, со вспенившимся адреналином в крови — извернулась, уклоняясь от удара, вскочила и впилась зубами Бекки в плечо.
— Ах ты дрянь! — крикнула Биркин-Клатч, с размаху ударив подругу копытом в грудь. — Мерзавка!
— Дефка бятая! — заорала вконец охреневшая Ловицкая, пытаясь укусить Биркин-Клатч за шею.
Через минуту обе поняши валялись на полу, отчаянно визжа, кусаясь и пытаясь достать друг друга копытами. Панюню попыталась ударить Бекки левой задней, промахнулась. Бекки умудрилась впечатать Ловицкой ногой в бок, под почку. Та подпрыгнула и обрушилась на Бекки сверху, щёлкая зубами и пытаясь ухватить врагиню за бешено дёргающуюся ляжку. Наконец, она сжала зубы на чём-то мягком — и вдруг поняла, что залезла ей под хвост.
В ту же секунду она почувствовала зубы Бекки в своём собственном интимном местечке.
Обе на мгновение замерли, боясь пошевелиться.
Альбертина, абсолютно не врубаясь, что она, собственно, делает, провела языком по тому самому, что едва не порвала в клочья. Потом — ещё раз и ещё раз.
— Сильнее, блядь! — прохрипела Бекки, и в ту же секунду Панюню почувствовала у себя внутри её язык — неожиданно твёрдый и очень горячий.
Если б Альбертина хоть чуточку соображала, что делает, то, наверное, остановилась. Но в данный конкретный момент соображалка у неё отключилась напрочь. Поэтому она просто вонзила свой язык между вспухших горячих губок Бекки, пытаясь протолкнуть его как можно дальше. Тело подруги ответило короткой судорогой и брызнувшей изнутри влагой, кисловато-пряной на вкус. Через пару секунд Панюню поняла, что течёт сама. Течёт бесстыдно, откровенно и очень-очень обильно.
Дальше было всё. И более. До серебряных стрекоз включительно.
Вконец умаявшаяся поняша пришла в себя, осознав, что лежит на полу, уткнувшись носом в чью-то холодную влажную задницу. Откуда-то изнутри проклюнулось понимание, что это попка Бекки. Потом до блаженствующего после оргазма мозга дотянулась-таки тянущая боль от изгрызенной в кровь холки.
— М-м-м, — пробормотала она, собираясь с силами. — Ты чего меня искусала?
Подруга слегка пошевелилась, чеша бабку о соломенный коврик.
— Того! Ещё увижу тебя перед зеркалом в таком состоянии — убью, — пообещала она строгим голосом. — И уйду. Ноги моей на твоём плече больше не будет! — усилила она угрозу.
— П-почему? — выдавила из себя Ловицкая, отчаянно зевая. Ей ужасно хотелось спать.
— Потому что из-за зеркала моя мать превратилась в никчёмную развалину, — Бекки скрипнула зубами.
— Так ты же твайка? — не поняла Альбертина, аж припроснувшись от удивления. — У вас вроде иммунитет?
— Ну да, я твайлайт. По отцу. Мама — пинк. И они с отцом отношений не консуммировали. Она его просто поимела. Ночью на конюшне.
— А как же ты... — Панюню не договорила, смутившись.
— А вот так я, — Бекки потянулась всем телом, случайно проехавшись лакированным копытом по альбертининой шёрстке. — Отлизала кому надо — признали твайлайтом.
Панюню внезапно поняла, что за минуту узнала о старой подруге больше, чем за всю предыдущую жизнь.
— Но у мамы хоть причины были, — горячилась Бекки. — Тяжёлое детство, нехватка граций. Да и ума, если честно. Но ты? Девочка-мажорка из хорошей семьи? С обаянием и не дура? Ты-то что в стекле забыла? Не знала барынька холёная, чем бы ещё потешиться?
— Скажешь тоже, барынька холёная, — с горечью сказала Альбертина. — У меня была задержка с грациозностью, в школе меня затравили подружки, а мама отправилась покорять Вондерленд. И мне было непонятно, как жить дальше. Ну вот и приучилась. Тебе не понять, ты рано созрела, весь мир был твой...
— Мой?! — Биркин-Клатч аж поперхнулась от возмущения. — Алечка, солнышко, да ты хоть помнишь, как я за тобой в интернате таскалась? А ты меня за пшено держала? Потому что ты породистая, из хорошей семьи, а я...
Через пару минут поняши уже рыдали друг у друга в объятьях.
— Ты виновата... — всхлипывала Ловицкая, облизывая беккино ухо.
— Это ты первая начала... — отзывалась Бекки, нежно покусывая альбертинину щёчку.
Второй раз был не хуже предыдущего. Даже лучше, потому что поняши не торопились, медленно и с удовольствием насыщаясь друг другом.
— Ну вот, наконец-то, — удовлетворённо заключила Бекки, устраиваясь на соломенной подстилке. — Всегда тебя хотела, — призналась она. — Но ты же Ловицкая, а я — шалава, выскочка. Я думала: если ты до меня всё-таки снизойдёшь, то в этакой манере... как ходят на могилку к издохшему котегу... А ты, оказывается, та-акой огонёчек, — она поощрительно боднула бочок подруги.
— А я думала, что ты трахаешься — как копыта о коврик вытираешь, — съехидничала Панюню.
— И так бывает, — признала подруга. — Некоторым именно это и нужно, — добавила она. — Да, кстати. Я, кажется, твоего Мартина Алексеевича пришибла. Прости. Он мешался.
— Холку мне грызть мешал? — уточнила Альбертина.
— Ну да, — не стала скрывать Бекки. — Бросился на тебя сверху и не давал укусить. Хороший у тебя челядин, преданный. Я его копытами отпинала. Рёбра точно сломала. И внутренности, наверное, отбила. И шею слегка прокусила... Нехорошо, в общем, получилось. Если помрёт — заплачу.
— Заплатишь. Натурой, — шутейно пригрозила Панюню, мечтательно улыбаясь.
— Натурой? Тебе? Да ты у меня ещё пощады просить будешь, — посулила Бекки.
— Никогда! — заявила Панюню и для убедительности быстро и жарко облизала ноздри подруги. Бекки вознаградила её поцелуем. Альбертина ощутила на мордочке подруги вкус собственных соков.
— Ой, извини, — сказала она чуть виновато. — Я, кажись, это самое... обкончала тебя немножечко.
— Немножечко? Да ты меня залила как из брандспойта, — проворчала Бекки, похотливо облизываясь. — Давно ни с кем не валялась, что-ли?
— Уже неделю, — вздохнула Панюню, снова вспомнив про Наташку.
— Это мы поправим, — посулила Бекки, подвигаясь поближе к подруге с недвусмысленными намерениями.
— Бекки, — взмолилась Альбертина, — давай я хоть посплю? Если хочешь, ночью продолжим, я вся твоя. Но сейчас меня копыта не держат.
— Пожалуй, можно, — подумав, согласилась Биркин-Клатч, потягиваясь. — Правда, у меня на эту ночь были планы. Запала на меня одна тётка из мэрии, — не стесняясь, призналась она. — Ну да и хрен бы с ней. Это у меня чисто заработок.
— А, может, нас как-то совместить? — вдруг выпалила Панюню, тихо охреневая от собственного бесстыдства.
— Ууупс! — Бекки слегонца поперхнулась. — Ты это, того... не торопи события. И тётка так себе, старая коро... не особо страстная.
— А Молли тоже не особо страстная была? — Альбертина не успела прикусить язычок, как из неё это выскочило.