Он стоял, бездумно глядя в окно, скрестив руки за спиной. Позади шумел Феликс, собираясь, тихо всхлипывала жена, они о чем-то говорили. Быстро и жестко — Феликс, жалобно и прерывисто — она. Солодин не слышал, мыслями он был там и тогда. В Москве, почти полгода назад.
Когда Павлов только недавно был отстранен от командования фронтом и помещен под домашний арест. Точнее не под арест. Ему просто было рекомендовано побыть и подумать. Сталин, вложивший немало сил и терпения в свою армию ожидал от нее гораздо большего. Вождь был в ярости от огромных потерь понесенных при прорыве обороны французов, от неуклюжих маневров корпусов и армий, особенно на фоне дерзких и стремительных действий немцев. Он твердо намеревался организовать показательное зрелище. Павловские ставленники так же попали под общую метлу, в том числе и Солодин, отозванный в Москву на предмет объяснений — как получилось, что за неделю боевых действий от его дивизии осталось меньше половины списочного состава. Тогда он совершил не то самый смелый, не то самый глупый поступок в своей жизни, придя в гости к опальному комфронта...
Феликс ушел. Из гостиной доносилось тихое всхлипывание жены. Тикали часы. Где-то в соседних дворах завели унылый перелай дворовые псы.
Солодин думал.
Вера плакала, горько и тоскливо, словно слезы могли смыть всю горечь последних месяцев, невнимание мужа, крушение планов. Все, что камнем лежало на сердце.
Скрипнули половицы под шагами Солодина. Он постоял немного рядом, глядя на ее худенькие плечи, вздрагивающие под шалью. Затем опустился на колени, крепко, но вместе с тем нежно сжав ее плечи.
— Прости меня, — тихо сказал он. — Прости. Я виноват. Тебе от этого не легче, но... прости. Посмотри на меня.
Она отвернулась. Его ладони поднялись выше, нежно, но твердо охватили ее виски.
— Посмотри на меня, — повторил он, — я хочу сказать тебе важное.
— Если я тебя разочаровал, я не держу тебя. Завтра же отправлю тебя домой и не стану удерживать больше. Если ты хочешь домой, к семье — пусть так и будет.
Он помолчал, подбирая слова.
— Я не буду тебе ничего обещать. Я не знаю, что будет со мной завтра. Мне уже не командовать и не воевать. Но я могу пойти по преподавательской линии, мне обещали помощь и даже, возможно, возвращение обратно, в Москву. И пойду. Но как все сложится — никто не знает. Ты сама видишь, в каком сложном мире живем. Я могу тебе только пообещать, что сделаю все, чтобы ты была счастлива со мной. Чтобы ты больше не чувствовала себя несчастной. Чтобы ты вернулась к жизни, которую вела раньше. Подумай... и выбери. Не сегодня. Чтобы не сделать ошибки, чтобы не спешить. Завтра.
Она сидела, зябко закутавшись в шаль, как в мантию. Через открытую дверь прихожей было видно, как муж собирался. Натянул пальто, опустил уши шапки.
— Куда ты собрался? — тихим, севшим голосом спросила она, глядя в сторону.
— Пройдусь, — сказал он, натягивая перчатки, — надо кое-что обдумать.
— Семен...
— Да?
— Тот гарнитур... Те изумруды... Феликс говорил правду?..
— Нет. Это семейная ценность, — решительно и жестко произнес он. — Единственная, что осталась от прошлой жизни, когда мы с отцом бежали от революции.
Громко щелкнул выключатель, лампочка прихожей погасла. Хлопнула входная дверь, порыв холодного ветра заставил ее еще больше завернуться в теплую шерсть шали.
Глава 14.
Самолет Шетцинга в сопровождении истребительного эскорта поднялся с аэродрома и взял курс на северо-запад, унося шефа инспектировать войска армейской группы 'F'. Так был сообщено очень узкому, примерно полтора десятка человек, кругу лиц, причастных к вершинам власти Германской Демократической Республики. Гораздо меньше, четверо знали, что на самом деле 'Грифон' номер 'ноль' был пуст, а сам шеф в обстановке глубокой секретности выехал на инспекцию подземных лабораторий проекта 'МЕ' посвященного атомной энергетике. Но только сам Шетцинг и начальник его личной охраны знали, на каком неприметном переезде их состав сменил маршрут и понесся на восток, навстречу своему двойнику, отбывшему из Москвы.
Они встретись глубокой ночью, на полустанке южнее Бреста. Даже луна скрылась за тучами гонимыми обеспокоенным ветром. Восточный состав уже ожидал западного собрата и стоял неподвижно, мертвой молчаливой глыбой, ожидая, пока новоприбывший, окутанный облаками пара, пройдет по параллельной колее, занимая позицию строго напротив, борт к борту. Они стояли так несколько минут, укрытые сверху крышей большого сквозного пакгауза, пока заранее прибывшая на место охрана улаживала формальности. Быстро и слажено, как будто им приходилось делать это ежедневно, немногословные люди в темных одеждах, с пистолетами-пулеметами заняли свои позиции, охватив станцию плотным кольцом наблюдения и защиты. Подняли в небо рыльца зенитные автоматы, на заранее обустроенных позициях развернулись замаскированные пулеметные расчеты.
Небольшая группа из четырех человек в течение четверти часа проверила всю слаженную систему, убедившись в идеальной точности соблюдения плана. Только после этого она в свою очередь разделилась на группы по два, каждая из которых направилась к 'своему' составу. Там дважды повторилась одна и та же картина — условленный стук в броневой борт, открытая заслонка, короткий диалог.
После этого восточный состав ожил, исторгнув из недр команду монтеров, в течение пяти минут соединивших два параллельных вагона закрытым переходом из стальных панелей. Завершив работу, монтеры исчезли, так же как и появились, быстро, незаметно, бесшумно. Теперь составы стали одним целым, закрытым от любого постороннего взгляда. Две металлические громады и сотня человек вокруг с одним приказом: защищать любой ценой, от любого мыслимого противника.
Сталин повернул реостат, прибавляя яркости мягкому свету плафонов — с возрастом у него стало сдавать зрение. Он любил свой спецпоезд за ненавязчивый, строгий уют. Здесь можно было равно работать, совещаться, отдыхать. Даже проводить узкие конференции межгосударственного уровня, если бы на то была воля хозяина, настолько тщательно была подобрана композиция изящной многофункциональной мебели и предметов быта.
Сегодня, учитывая важность момента, он избрал местом встречи штабной вагон, удлиненный за счет отсутствия тамбура, обставленный с абсолютной аскетичностью — многосекционный стол во всю длину одной из стен, несгораемые шкафы для документов, блок связи в отдельной кабинке, несколько стульев, многоцелевые стенды, сегодня пустые. Лишь добавились два кресла с высокими спинками и небольшой столик, установленные строго в центре вагона.
Сегодня он ожидал совершенно особого гостя. Пожалуй, единственного, кого Сталин мог с определенной натяжкой назвать своим... нет, конечно же, не другом. Духовным собратом.
Неожиданно он вспомнил, что они не договорились, кто собственно к кому идет. Может быть, это как раз ему уготована роль гостя? С одной стороны, он, Иосиф Сталин, представляет сторону, у которой просят помощи. С другой, все таки именно он предложил встречу... Сталин задумался, решая в уме немыслимо сложную задачу пусть тайного, но все же дипломатического протокола, но оказалось, что ее уже решили за него.
Металл отозвался звоном в такт бодрой поступи. Стукнула дверь тамбура, зашуршал бархат занавеси. В простор вагона-кабинета, под свет любимых сталинских зеленых ламп ступил человек в синем костюме. Очень высокий, подтянутый, несмотря на печать возраста на подвижном, выразительном лице, чуть подволакивающий левую ногу.
— Здравствуй, Иосиф, — легко сказал он на хорошем русском языке, протягивая Сталину узкую твердую ладонь.
— Здравствуй... Рудольф, — сказал Сталин, шагнув навстречу гостю, спрятав в седых усах улыбку.
Пути истории причудливы и неисповедимы. Обычно никакая воля, никакие усилия не в силах остановить жернова исторического процесса. Но иногда одной случайности, незаметного поворота человеческой судьбы хватает, чтобы изменить мир.
Ничто не предвещало Рудольфу Шетцингу какой-то особенной судьбы, отличной от славных традиций его рода. Отпрыск знатного и древнего германского рода, потомок двадцати поколений офицеров-пруссаков от кавалерии, рубившихся с французами, русскими и всеми прочими соседями, ближними и давними с неизменной храбростью, честью и верой в бога. Рожденный и воспитанный в непоколебимой уверенности и вере, он не мыслил иной стези и иного конца кроме долгой и славной жизни полной сражений за Германию и ее дух. Или не долгой... Но непременно славной и непременно военной.
Лишь в одном Рудольф осмелился пойти против семьи — вместо кавалерии он выбрал новомодное увлечение летательными аппаратами, 'аэропланами'. Таковая измена традициям была подсказана нестойкой душе, несомненно, самим нечистым, но Рудольф все же он сумел доказать отцу, что 'аэропланы' — это конечно же не кавалерия, но полезно почти так же как пехота, и тот скрепя сердце решил, что паршивая овца в стаде лучше чем напрочь отломленная ветвь семейного древа.
Шетцинг мечтал о войне и подвигах, но как оказалось, собственно о войне он не знал ничего. Романтика воздушных боев закончилась, когда его подбитый штурмовик врезался в бруствер, и пилот, крича от безумной боли в перебитой ноге, выполз из загоревшейся кабины.
Он видел, как ложились цепи пехоты под шквальным огнем 'адских косильщиков' и ураганом артиллерийского огня. Он видел небо, исчерченное дымными следами горящих самолетов. Он видел, как снаряды разбивали корпуса танков как жестяные коробки. Он слышал душераздирающие крики раненых и умирающих, сливающихся в один ужасающий многоголосый стон, единое проклятие, посылаемое небу тысячами глоток. Он слышал хрип отравленных газами. Он чувствовал смрад плоти опаленной адским пламенем огнеметов. Он должен был умереть и умер бы, если бы залегший рядом пехотинец не принял на себя осколки рванувшего рядом заряда бомбомета.
Так Рудольф понял, что такое война. И на нем прервалась славная плеяда офицеров из рода Шетцингов.
Он вышел из госпиталя через полгода, истощенный, голодный, едва передвигающий ноги после лечения сложного двойного перелома и 'испанки', едва не добившей израненного больного. Шетцинг стоял у госпитальных ворот, опираясь на кое-как сколоченный костыль, оборванный, щурясь на сумрачное солнце, дрожа от зимнего морозца, прокусывающего насквозь легкую шинель. Вокруг сновали люди, разных возрастов, разных занятий, но все как один — одинаково изможденные, с печатью нужды и невзгод на злых лицах. Начинался Голод Двадцатого Года. У многих на шее висели таблички со словами: 'Ищу любую работу' или 'Готов на все'. Безногий нищий сидел в сугробе и безнадежно просил милостыню. Оборванная проститутка хриплым надсадным голосом без стеснения, среди бела дня предлагала себя. Она презрительно скользнула взглядом по сгорбленной фигуре Шетцинга — наверное, его кредитоспособность не внушала ей доверия.
Слева на небольшой импровизированной трибуне выступал уличный оратор, невысокий, с узкой полоской усов, невзрачный внешне, но живой и яркий как огонь, с голосом подобным иерихонской трубе. Он вещал о предательстве грязных евреев и их приспешников, о происках гнусных французов, об унижении и ограблении страны. О необходимости жестокой кровавой мести, страшном возмездии, неизбежном и неотвратимом. Его слова прожигали душу, заставляя плакать собравшихся вокруг от унижения и стыда, сжимая их пальцы в бессильные кулаки. Пока бессильные.
Справа говорил другой оратор. Уже немолодой, в потертой рабочей блузе, он медленно подбирал слова, нанизывая их как бусины разного размера на непослушную взлохмаченную нить. Он говорил о бедствиях и мире. О самонадеянной глупости и нерасчетливой самоуверенности. О далекой стране на востоке, которая начинает жить совершенно иным порядком и законом. О новом пути. Слова цеплялись друг за друга, сталкивались. Этого человека слушали гораздо меньше, от небольшой группки собравшейся вокруг него то и дело отделялись, переходя к усатому. Видя это, рабочий все больше терялся и путался, растерянно комкая в широких ладонях мятую кепку.
Рудольф слушал долго. А затем решительно похромал к усатому. Толпа почтительно расступалась перед героем войны. Даже сам оратор склонил голову и протянул красивым жестом обе руки, предлагая герою занять место рядом с собой.
И Шетцинг сломал костыль о его голову.
По крайней мере, так говорилось в его официальном жизнеописании. Так же этот выдающийся момент был увековечен в великой киноленте 'Титаны', с триумфом прошедшей в обеих странах. Сталин, которому доводилось общаться с военными, ранеными и больными, сильно сомневался, что человек, у которого была сломана нога, поправлявшийся на скудных больничных харчах и едва не добитый гриппом смог бы хотя бы поднять костыль, не то, что сломать его о кого-нибудь.
Но предпочитал держать свое мнение при себе. В конце концов, в собственной биографии Сталина некоторые моменты были отражены с той же долей условности...
Так Шетцинг навсегда связал свою судьбу с красным движением Германии, в конце концов, собрав воедино три социалистические партии страны. Рудольф был умен, образован, тщеславен, но не страдал самоуверенностью. Он знал, когда надо отступить, а когда бросить на карту все и сразу. Когда нужно использовать всю мощь авторитета, а когда терпеливо ждать и учиться.
'Девять пунктов' двадцать второго, мятеж правых в Баварии годом спустя, подъем крыла 'мировых революционеров и триумфальный визит Троцкого в двадцать пятом, первая (но не последняя) советско-немецко-польская война. Поездка в СССР и личное знакомство со Сталиным, политическая антитроцкистская дискуссия 'по обе стороны Рейна' двадцать седьмого. Председательство Совета Компартии ГДР на рубеже десятилетий...
И многое-многое другое. Шетцинг пережил все подъемы и падения немецких большевиков. Сейчас, спустя два с лишним десятилетия после начала политической карьеры в Партии, он и был Партией. Самым авторитетным, самым уважаемым, самым известным и самым прозорливым коммунистом страны.
И на этом долгом тернистом пути ему не раз доводилось встречаться с усатым и его приспешниками. Но это была совершенно другая история...
— Здравствуй, Рудольф, — повторил Сталин. — Садись. Вина?
— Не откажусь, — усмехнулся немец.
— Я знаю, ты любишь коньяк, — заметил Сталин, передвигаясь по вагону с грацией горного кота, необычной для человека в его возрасте. — Но настоящее вино — это как первый луч солнца, как капля чистейшей воды на рассвете, как... — он поднял ладонь и возвел очи ввысь, — как поцелуй любимой женщины! Что перед этим ваши... коньяки.
Он наливал из простой бутылки без всяких этикеток и надписей, в простые граненые стаканы.
— Э, друг мой, ты не пил настоящего коньяка, — возразил Шетцинг, отпивая, впрочем, с видимым удовольствием. В подвалах нашей фамильной резиденции был такой напиток!.. Сейчас такого уже не достать.
— Спроси во Франции, — пошутил Сталин. — Я думаю, сейчас это будет немного... проще.
— О, да, немного.