— И нелюбовь к капусте и торговле.
— Да, вручать дело папаше явно придется кому-то из дочкиных мужей... Должен заметить, хоть люди, по твоему убеждению, и не меняются, однако времена меняются определенно. Всего-то лет десять назад такая терпимость состоятельного крестьянина к желанию единственного наследника вот так все бросить и уйти в город — была чем-то исключительным. Уходили со скандалами, криками, руганью и отлучением от родного очага. Встречался мне в Эрфуртском университете преподаватель, доктор права, уважаемый студентами и даже пфальцграфом, автор пары трудов — из таких вот выучившихся крестьян. Что ты думаешь, отец его до самой смерти так и не впустил в дом и едва ли не проклял за предательство семьи. Что таким сыном стоит гордиться, так и не принял и не понял.
— Времена меняются, — согласился Курт, — а люди — нет. Отойди вглубь Империи, в какую-нибудь глухую деревеньку, так там этого твоего профессора еще и дубинками бы забили насмерть за колдовство, потому что он умеет сделать порох.
— При том, что сами наверняка чудят по мелочи, — усмехнулся Мартин, — но то ж, как водится, 'совсем другое дело'. Молока оставить кобольду — это ж не ересь, традиция. Крысиный помет кинуть в очаг от порчи — не колдовство, обычай. Мужу месячной кровью подошвы измазать или после причастия ему в похлебку поплевать, чтоб не изменял — тоже ничего страшного и совсем не еретично. А вот порох — да, порох это дьявольское наущение.
— Да... — задумчиво проронил Курт и, развернувшись на месте, потянул Мартина за локоть. — Давай-ка вернемся в дом.
— Что такое? — торопливо зашагав следом, переспросил тот. — Случилось что-то? Или что-то придумал?
— Ты ведь отчеты, в отличие от безалаберного меня, пишешь исправно, так?
— Они мне самому не раз помогали, и потом меньше писать — когда расследование уже окончено. Да и ты сам не раз убеждался — еще неизвестно, будет ли оно закончено и не придется ли кому-то его доследовать, исходя из отчетов покойного следователя...
— Да-да, отчеты — не бесполезная вещь, не спорю, признаю, каюсь, — оборвал его Курт, — и мне честно и искренне совестно за мою беспечность. Среди твоих записей есть и отдельный список всех пропавших, так? Ты ведь пытался высчитать периодичность исчезновений, стало быть, у тебя эти расчеты сохранились?
— Да, лежат отдельным документом.
— Отлично, — кивнул он, нетерпеливо рванув на себя дверь жилища матушки Лессар. — Неси.
На стол, сдвинув еще стоящие после завтрака тарелки в стороны, Мартин выложил кипу аккуратно исписанной бумаги, уверенно заглянул в середину стопки и выдернул один лист, отложив его в сторону. Однако майстер Бекер и впрямь к делу написания отчетов подходит ответственно, с невольным уважением подумал Курт, усевшись и пододвинув лист с расчетами к себе. Не то что некоторые...
— Что конкретно ты ищешь? — спросил Мартин, когда минута прошла в молчании, и он кивнул на бумагу в руке:
— Здесь все или только те, о ком точно известно, что в Предел они не уходили?
— Все, кого не видели исчезающим или хотя бы входящим в Предел, — уточнил тот и повторил: — Что мы ищем?
— Исчезновения, между которыми прошло около месяца. Двадцать семь-восемь дней, тридцать, тридцать два, около того. Садись, — кивком указав на табурет рядом, поторопил Курт. — Два глаза хорошо, а четыре — больше.
Глава 18
Община паломников просыпалась еще раньше Грайерца — сколь бы ранним утром кто-то из господ дознавателей ни приходил сюда, обитель искателей истины всегда бодрствовала. В последние же дни, казалось, лагерь не спал вовсе, лишь затаивался на время ночи, как сторожевой пес, готовый встряхнуться и ринуться навстречу новому дню со всеми его неприятностями вроде инквизиторов, донимающих одними и теми же вопросами всех без разбору.
Сегодня все было как прежде, однако едва заметных, но ощутимых перемен не заметить было нельзя, точно какая-то натянутая струна вдруг расслабилась и перестала звенеть от напряжения, давя на нервы. Сегодня, по свидетельству одного из паломников, Грегор Харт не улизнул из лагеря с наступлением утра: проснувшись и приняв трапезу вместе со всеми, он уселся на траву подле дороги, ведущей к городу, и пребывал там до тех пор, пока не явился его отец, после чего поднялся, перебросился с ним парой слов, и оба удалились, обсуждая что-то меж собою.
— Мы все рады, — не скрывая удовольствия пояснила Урсула, этим утром тоже не покидавшая пределов лагеря. — Уж больно изменился Грегор с его приездом, стал такой раздражительный, хмурый... Слепому видно, что с отцом он поругался, когда сюда уехал, и нам очень не хотелось, чтобы тут, в этом тихом месте, кто-то учинил склоку. Да и за Грегора переживали очень. Он ведь хороший мальчик, уж не знаю, за что отец на него так зол, но не думаю, что Грегор мог что-то серьезное натворить.
— Я с ним говорил вчера, — отмахнулся Курт. — Ничего серьезного у них не стряслось, обыкновенная семейная ссора, как то бывает у отцов с сыновьями. Особенно когда сыновья мнят, что сами лучше знают, что делать и как.
— Ох как я это понимаю... — сокрушенно качнула головой Урсула. — Уж поверьте... А вы, я вижу, один сегодня, майстер Гессе? — она невесело усмехнулась. — Допросов сегодня не будет? Пришли, чтоб убедиться, что у Грегора с отцом все хорошо?
Курт ответил не сразу; огляделся, видя, как смотрят в их сторону обитатели лагеря, неумело делая вид, что увлечены своими делами, и, наконец, кивнул в сторону:
— Пойдем-ка прогуляемся. А то под взглядами твоих приятелей я себя чувствую, будто лицедей на подмостках.
— Ох, майстер инквизитор, — усмехнулась Урсула, развернувшись и пойдя рядом с ним, — а уж я-то как... Знаете, что меня уж спрашивают? Не со своим ли интересом вы ко мне приходите. Да-да, — улыбнулась она, когда Курт удивленно поднял брови. — Видят, наверно, что мы говорим с вами спокойно, что вы передо мною факелами не размахиваете, я вот улыбаюсь с вами, ну и... Думают всякое.
— А Йенс? — уточнил Курт, обогнув крайний домишко и медленно двинувшись от лагеря прочь, и она непонимающе переспросила:
— Йенс? Гейгер? А что он?
— Он тоже это спрашивает?
— Вот и вы туда же, — вздохнула Урсула укоризненно. — Неужто никак в голове ни у кого не лежит, что одинокая вдова может просто говорить с мужчиной, просто молиться вместе, просто так же, как он, искать путь в жизни? Просто, так же, как с любым другим человеком, как с ребенком, стариком, как с женщиной?
— Бывает, — кивнул Курт, свернув на тропинку, ведущую к дороге в Грайерц, — однако искать обыкновенно легче вдвоем. Да и судьбою вы схожи, уж прости за болезненное напоминание, а похожие люди часто тянутся друг к другу.
— И мы тянемся, да. Но без вот этого вот, что вы себе там придумали, майстер Гессе. Не верите? Думаете, не бывает так?
— Отчего же, мне и такое встречалось. Был у меня в первые годы службы напарник, который еще в бытность свою вне Конгрегации остался без семьи... Тот вообще всех любил — и женщин, и стариков, и, сдается мне, распоследнего еретика с парой дюжин смертей на совести.
— 'Был'?..
— Что?.. А, нет, — улыбнулся Курт, пнув попавшийся под ногу ком ссохшейся земли, и бросил взгляд вдаль, на убегающую к Грайерцу изогнутую ленту дороги. — Он не погиб. Просто теперь не служим вместе... Он все тщился научить меня человеколюбию; должен сказать, безуспешно.
— Почему?
— Люди существа в большинстве своем гадкие, — пожал плечами он. — Двуличные. Подлые. Жестокие. Случаются, само собою, и праведники, но те порой еще хуже. Знаешь, как говорят — если в семье есть один праведник, остальные становятся мучениками.
— Люди... всякие бывают, — помедлив, отозвалась Урсула. — Такова наша греховная природа, все чаще мы именно ей и поддаемся, ведь это куда легче и приятней, а докопаться до глубин души, в которой спрятано то, что Господь туда вложил — это работа. Тяжелая, как ров копать. Понятно, что это мало кому хочется. Но я в людей верю, майстер инквизитор. Господь Иисус в нас поверил, иначе не шел бы на крестную смерть, ведь так? Как тогда можно не верить нам самим? Тогда мы пойдем против веры самого Господа.
— Интересный аргумент, — серьезно заметил Курт. — Надо будет взять на вооружение. А то, знаешь ли, порой и впрямь смотрю вокруг — и думаю, что самая тупая корова вон в том стаде заслуживает большей Господней милости, чем самый разумный из людей. Корова не лжет, подлостей соседке не подстраивает, политических войн не начинает, жует себе потихоньку и молчит. Не творит добра, но хоть не делает зла. При моей службе даже такое — редкость.
— Вы потому и видите во всех нас злонравных еретиков? — улыбнулась Урсула, и он хмыкнул:
— Знаешь ли, большинство еретиков и даже малефиков, что мне встречались, злонравными себя не считали. Тех, кто творил зло и понимал это, кто творил его осознанно — из ожесточенности или политических резонов, или в борьбе за что-то или против кого-то, а тем паче тех, кто просто наслаждался творимым — тех были единицы. Остальные искренне мнили себя носителями добра и истины... или ее искателями. А что на пути этого искания после них остаются людские страдания, разрушения или трупы, так то само вышло, они не хотели. Или жертвы их исканий нехитро списывались — как, бывает, торговцы списывают порченый товар, так они списывали порченых людей.
— Незавидная у вас служба, майстер инквизитор. Этак можно ведь всю душу растратить.
— С кем-то так и случается, — кивнул Курт. — Одни болеют душой за всех и каждого и в итоге оставляют службу, уходят куда-нибудь в архив, а то и в монастырь, другие... Другие высыхают, как старое дерево, и их уж ничем не проймешь.
— А вы — из каких?
— Хотелось бы сказать, что из первых, просто до монастыря еще не дозрел, это было бы красиво и возвышенно, но не могу.
— Так вас, стало быть, не проймешь? — уточнила Урсула и, вдруг встав на месте, сделала два шага назад.
Курт остановился тоже, медленно развернувшись к ней, и та отступила еще на шаг.
— Куда мы идем? — спросила она тихо и, не услышав ответа, повторила сухо и жестко: — Куда мы идем и о чем вы хотели говорить, когда позвали меня сюда?
— Об истине, — не пытаясь приблизиться, отозвался Курт ровно. — О душе. Ты, помнится, сказала, что не видишь в подобных разговорах ничего странного.
— Почему здесь?
— А почему нет?
— Действительно, — кивнула Урсула, чуть опустив голову, глубоко вздохнула и медленно сжала кулаки.
Все произошло в какой-то миг, а быть может, и меньше. Это было похоже на то, как когда-то он видел вблизи вспышку молнии — вот что-то случилось за долю мгновения, и вот уже все кончилось, а память, мысль все еще торопливо рисует картину того, что уже миновало, подсказывая ошалевшему разуму, что он пропустил.
Образ женщины напротив содрогнулся, будто прежде он видел ее под ровной гладью воды, и вдруг кто-то бросил незримый камень, и волны скорыми кругами устремились прочь.
Воздух вокруг низко зазвенел, будто став вдруг не невесомым и бесплотным, а тугим, упругим, как растянутая membrana огромной литавры.
Урсула распрямилась, вскинув голову, разжав пальцы, стиснутые в кулаки, и точно бы оттолкнула нечто вперед, от себя, к человеку напротив.
И вот тогда пришли они — боль и темнота. В глазах полыхнуло мраком, сокрывшим собою фигуру женщины, небо, лес вдали и весь мир, и тело огненной резью скрутило от макушки до ног, словно кто-то стиснул его в кулаке и попытался выжать, как перезрелое яблоко, вывернуть наизнанку, исказить. Дыхание остановилось — разом, как влетевшая в стену телега, спущенная с холма.
Он, кажется, попытался вскинуть руки. Но где его руки — Курт не понимал и не чувствовал, как не понимал и не знал, цело ли еще его тело или разум витает уже сам по себе, над ним, разорванным в клочья...
Руки...
Рука. Запястье правой руки — вот что еще подсказала память. Когда поколебался в глазах образ колдуньи, когда удар ее лишь начал набирать силу — тогда что-то вспыхнуло там, словно пламя, но это пламя — не обожгло, не ошпарило болью, а будто бы облекло тело плотным покровом, панцирем, броней...
Она, кажется, что-то сказала или крикнула. А может, это просто громовой набат и звон в ушах перекатился волной.
В груди сжалось сердце, как смятый ладонью бумажный лист, через долю мгновения заколотившись бешено и неистово, во тьме перед взором зажглись разноцветные мелкие звезды, мир вокруг отступил за пределы этой тьмы, пытаясь уйти дальше и дальше, выталкивая застывший человеческий разум прочь, в небытие. Набат и звон слились в единый гул, оглушающий и тяжелый, в голове что-то взорвалось, и мир сгинул.
Мира не было, кажется, вечность. Была пустота, беспросветная, непроницаемая... И это было почти прекрасно. В этой пустоте было легко и беззаботно, в этом упоительном безмыслии можно было просто быть, ни о чем не тревожась...
Без-мыслие... Без мыслей. Мысли. Тревоги. Что это значит? Откуда это?..
Мысли...
Мысли всколыхнули пелену мрака, обратив его сумраком, уже не таким плотным, уже рассеянным и сквозистым, как дым, и в блаженство небытия снова ворвалась боль.
Боль в груди — первое, что пришло вместе с реальностью. Давящая, пульсирующая, будто огромный камень сжимался и снова вспухал там, за ребрами. Плечи... У этого тела есть плечи, и они болят. Есть спина, и в нее отдается резкая и жгучая, как молния, боль. Есть руки, есть ноги, есть внутренности, и все это ноет, ломит, трещит по швам, как старый мешок...
'Хорошо. Больно — значит, живой. Не спать, курсант!'...
Это откуда?..
Что-то из прошлого... У этого тела было прошлое?..
'Продышался, Гессе? Отлично. Встать и бегом!'...
Да ты издеваешься, Альфред...
Альфред?.. Гессе?.. Кто это?..
'Что это было?' — 'Четки отца Юргена'...
'Они намолены, аж светятся. Ты их получил от того, кто их носил не ради красоты... Предсмертное благословение против предсмертного проклятья. Поглядишь, что будет сильней'...
Рука, правая рука... Броня, облекшая тело...
Тело лежит на земле, на удивление спокойно сообщил выглянувший из блаженной пустоты рассудок. У тела оказались глаза (тоже болят, услужливо подсказало оно), а перед глазами — высокое небо, ясное, неизмеримо высокое, с тихо ползущими по нему редкими облаками. Так тихо, спокойно и торжественно... Точно похоронная процессия, заметил до боли знакомый голос в мыслях, и если ты не пошевелишься, Гессе, это будут твои похороны, встать!
Гессе.
Точно. Гессе — это он. Это его тело лежит на земле. Курт Гессе, инквизитор первого ранга, агент Совета Конгрегации.
В голове тоже взорвалась вспышка боли, и всё вдруг встало на место.
Небо — это небо над Грайерцем. Грайерц, лес, Предел, Урсула...
Курт тяжело выдохнул сквозь зубы, снова вдохнул и услышал свой хрип, похожий на последнюю попытку повешенного втиснуть хоть немного воздуха в пережатую веревкой глотку. Собравшись, как перед прыжком, он с усилием перевернул себя на бок, видя теперь и утоптанную дорогу перед глазами, и опрокинутый на сторону лес, и свои руки в пыльных перчатках.