За закрытой дверью по коридору торопливо и громко протопали шаги, голос Гоцци выругался, что-то упало, шаги стихли и спустя минуту столь же оглушительно прозвучали обратно. Фон Ним высунулся дальше в проем, оглядев улицу. Коссы видно не было. В коридоре снова затопали мимо его двери, на сей раз оба, и так же спустя минуту оба пробежали обратно, и топот зазвучал по лестнице наверх, и донеслись голоса — нервные, злые, спорящие.
Секретарь снова бросил взгляд наружу, отошел от окна и, пройдя к столу, закрыл книгу. Читальный день на сегодня самоочевидно был окончен.
Топот у двери снова возник и снова стих почти тут же, голос Гоцци что-то просительно заныл на лестнице, и Ленца гаркнул озлобленно:
— Да, я уверен! Заткнись!
Фон Ним нахмурился. Что-то явно шло не так, что-то совершенно точно пошло не по плану — такого за все годы службы при богомерзком лжепонтифике он не мог припомнить ни разу. Ленца всегда был сдержан и чуть презрителен, всегда спокоен, разве что в присутствии своего нанимателя терял хладнокровие, но то был тихий, уважительный страх; увидеть же его таким суматошным и взбешенным до сих пор не доводилось никогда.
Секретарь медленно прошел к двери, приоткрыл створку и вслушался. Оба все так же переругивались — Гоцци жалобно, Ленца раздраженно, но теперь слов нельзя было разобрать, лишь слышен был невнятный гул голосов. Помедлив, фон Ним вышел в коридор, ступая как можно тише, и приблизился к лестнице. Отсюда по-прежнему нельзя было понять, о чем говорят эти двое — похоже, подручные нечестивца ушли в одну из комнат, оставив дверь открытой в запале спора.
Секретарь оперся о перила, постаравшись перенести на них большую часть своего невеликого веса, и осторожно, медленно встал на первую ступеньку. Как странно, сколько уже хожено по этой лестнице, а как-то не запомнилось, скрипит ли она...
Вторая ступенька и третья. Еще шаг — четвертая...
Лестница не скрипела, ступеньки не проседали, и перила стояли под рукой прочно и основательно.
Пятая...
Голоса стали спокойнее и тише, и фон Ним, переведя дыхание, сделал несколько быстрых шагов, преодолев лестницу целиком. За оглушительным стуком сердца, за шумом в ушах он не мог понять, был ли скрип, но голоса не смолкли, не приблизились, все так же продолжая спорить, и секретарь снова глубоко вдохнул, постаравшись выдохнуть как можно беззвучней. В коридор за лестницей фон Ним шагнул на трясущихся ногах, пытаясь теперь не дышать вовсе.
Голоса слышались из второй от лестницы комнаты, дверь в которую и впрямь была распахнута настежь, и сейчас говорил один Гоцци — торопливо, сбивчиво, громким шепотом. Когда до двери осталось около пяти шагов, Ленца снова оборвал его коротким 'Заткнись!'.
— Но это же будет конец всему, — уже громче и настойчивей отозвался тот. — Просто конец!
— Не будет! — свирепо рявкнул Ленца. — Это чертово копье лежит там которое десятилетие подряд, и всем на него плевать, о нем забыли — все, включая самого короля! С какой стати кто-то вспомнит о нем сейчас?! Ты сложил бумаги?
— Сложил... Но так всегда бывает! Не учли одну мелочь — и всё, всё прахом! Его надо уничтожить! Уже давно надо было, и если это не было сделано до сих пор — надо сейчас!
— Как, я тебя спрашиваю?! — снова раздраженно повысил голос Ленца. — Ты сам войдешь в королевскую сокровищницу и поломаешь его на кусочки, что ли?!
— Но сам синьор Косса мог бы...
— Мог бы — сделал бы, — отрезал Ленца ожесточенно. — Разговор окончен!
Разговор и впрямь стих — резко, разом, словно бы обоим спорщикам кто-то заткнул кляпами рты, и в комнате за раскрытой дверью воцарилась тишина. Фон Ним вовсе почти перестал дышать, пытаясь услышать хоть что-то — движение, шепот, вздох...
Ленца вышел в коридор мягко и беззвучно, как кот, и остановился, глядя на секретаря с показным удивлением.
— Это кто же тут у нас... — протянул он насмешливо и, когда фон Ним попятился, в несколько стремительных невесомых шагов приблизился, доверительно и нежно обхватив секретаря за плечи. — Наш старый добрый Дитрих...
Он молчал. Отговориться было нечем, отговорки не имели смысла, да и не было их сейчас, а сказать в лицо этому мерзкому человеку то, что роилось в мыслях... Возможно, он и сказал бы лет всего двадцать назад, когда и нервы были покрепче, и духу побольше, а сейчас самообладания хватало лишь на то, чтобы не трястись мелкой дрожью в этом нарочито дружелюбном объятии.
Гоцци вышел в коридор и молча остановился напротив раскрытой двери, глядя на неудачливого шпиона снисходительно и неприязненно. Ленца показательно тяжело вздохнул:
— А ведь он так тебя ценил. Так любил.
Секретарь сухо сглотнул, отметив прошедшее время в словах колдуна, но все так же стоял недвижно и безгласно.
— Заботился, — продолжал Ленца, по-прежнему не убирая руки. — Ведь говорил он тебе: сиди в комнате и никуда не лезь. И сидел бы себе, а потом собрался б и вместе с нами ушел... Скажем ему, куда? — не оборачиваясь спросил он, и Гоцци беззвучно скривил губы в усмешке. — Нет, не скажем, — сам себе ответил Ленца, сокрушенно качнув головой. — Ты и так уже слишком много услышал, довольно с тебя.
Левая рука колдуна, обнимающая фон Нима, обхватила его плечи плотнее, а правая коротко, резко ударила.
Удар в живот был еле ощутимым, почти мягким, похожим на дружеский тычок. Два мгновения Ленца стоял неподвижно, глядя все так же насмешливо и снисходительно, а потом отступил назад, и секретарь увидел, что в правой ладони он держит короткий кинжал, и с лезвия на пол капает что-то красное.
Потом стало больно в животе — там, куда ударил Ленца. Больно было не сильно, но в месте удара стало почему-то очень тепло, будто пролил на себя миску с полуостывшей похлебкой, и становилось все теплее и теплее. А потом стало горячо, как будто пролитая похлебка не остывала, как положено, а все нагревалась и нагревалась, и начинала жечь...
Секретарь опустил взгляд. На животе расплывалось красное пятно — все быстрее и шире, и по ноге под штаниной что-то потекло. Он растерянно прикоснулся к пятну и поднял руку, глядя на испачканную ладонь, потом тронул себя снова, и ладонь стала мокрой, скользкой, будто масляной.
— Доброго пути, старина Дитрих, — уже без улыбки сказал Ленца и кивнул подручному: — Идем.
Тот метнулся в комнату, тут же выскочил обратно, держа в руке увесистый дорожный мешок, и, кинув мимолетный взгляд на секретаря, первым сбежал по лестнице вниз. Ленца помедлил, потом снова шагнул к фон Ниму, аккуратно отер о его рукав лезвие, убрал кинжал в ножны и, развернувшись, двинулся следом за Гоцци.
Секретарь остался стоять, все так же глядя на свою ладонь, и в голове медленно-медленно, как закоченевшие ящерицы, ворочались какие-то мысли. Они были непривычными, странными. Чужими. 'Это кровь' — такой была первая. 'Это рана' — вторая. 'Я сейчас умру' — третья. И еще была четвертая — о том, что от раны должно быть больнее, он же видел, что такое раны в животе. Люди кричат, хватаются за эти раны, некоторые плачут. Если это рана и кровь — почему он все еще на ногах и не кричит, и почти не больно?
Стены коридора перед глазами вдруг съехались вместе, пол закружился, поменявшись местами с потолком, и фон Ним, пошатнувшись, навалился испачканной ладонью на стену. Ладонь поехала в сторону, и он дернулся, распрямив тело и не дав ему запрокинуться на сторону.
И вот тут стало больно. Стало очень больно. Боль саданула в живот, в грудь, в горло, и воздух стал похожим на горсть иголок, и в голову словно ударила молния, смешав редкие мысли. Кто-то крикнул, потом еще раз. Горсть иголок провалилась в легкие, растеклась по всему телу, молния в голове вспыхнула снова, и снова услышался чей-то вскрик, и откуда-то издалека-издалека пришло понимание, что здесь, в пустом коридоре, кроме него самого, кричать больше некому.
Под ногами собралась небольшая скользкая лужица, и хотя потолок и пол больше не пытались заместить друг друга — видно было плохо, какая-то мутная пелена застилала взгляд, и по щекам потекло что-то...
'Я сейчас умру'...
Нельзя.
Это слово встряхнуло мысли, всколыхнуло разум, покрывшийся ледяной коркой.
Нельзя умереть прямо сейчас. Он не имеет права. Сейчас — нельзя. Сейчас надо вытянуть из этого дряхлого тела все, что в нем еще осталось, на что оно еще способно, что оно еще может дать.
Нельзя.
Фон Ним осторожно втянул в себя воздух, сморгнув слезы на ресницах, медленно развернулся к лестнице, медленно сделал шаг, второй, третий, держась за стену. Голова кружилась, но ноги находили путь, и тело нехотя держалось на этих ногах. Еще шаг...
Спуск по лестнице был долгим, как схождение в ад, и с последней ступенькой жар в теле ушел, и вместо него стал приходить холод, и иглы в легких тоже стали холодными. Путь до двери оказался самым сложным — не на что было опереться, и тело стало крениться и шататься, и ноги захотели подогнуться, ногам тоже было холодно, и холодный язык присох к нёбу, и туман в глазах стал плотнее.
На улице были люди, много людей, но никто не обратил на него внимания — все куда-то бежали и, кажется, говорили или кричали что-то, но туман закупорил уши и не давал услышать, разобрать звуки вокруг. Кто-то промчался мимо, задев его плечом, и секретарь упал на четвереньки, и опять услышал этот вскрик — издалека и изнутри себя, и опять стало горячо, стало больно. Ноги упрямо не хотели разгибаться, и чтобы поднять тело, и пришлось выложить немалую часть из запаса сил, и это все-таки получилось, и тело двинулось по улице дальше. Тело само знало, куда идти, и это было хорошо, потому что разум никак не хотел оставаться рядом с этим телом. Разуму было плохо, страшно и больно.
Когда до цели оставалось три дома, стало можно идти вдоль этих домов вплотную к стенам, и стало можно снова опереться, и идти стало немного легче. Ноги шевелились все хуже, туман становился все темнее и гуще, и он окутывал тело, мешая двигаться, мешая идти, сковывая, сжимая. Потом стало видно дверь, до которой надо было добраться, и теперь можно было смотреть на нее и следить за тем, как она приближается, медленно-медленно, выступая из тумана все больше и больше.
Потом до двери осталось два шага, и тело подалось вперед и навалилось на нее, а потом захотело сползти вниз, наземь, и остаться там, и снова пришлось отдать часть сил на то, чтобы не позволить ему самовольничать. Фон Ним поднял руку, чтобы постучать, но пальцы отказались складываться в кулак, и он просто шлепнул по створке ладонью, оставив густой красный след. Еще один удар, вялый и неслышный, отнял еще одну порцию сил, и сил этих почти не осталось, их еле хватало на то, чтобы продолжить стоять, навалившись на дверь. Надо было собраться и постучать, чтобы услышали, но рука отказывалась шевелиться, словно прилипнув ладонью к темным доскам.
Сквозь плотный туман убегало время, исчезая в небытии, унося с собой силы по капле, и когда там, за туманом, исчезла целая вечность, ладонь ощутила дрожь досок под собой, а потом створка открылась, и фон Ним упал на человека за порогом.
* * *
Бруно сидел за столом, подпирая голову левой рукой, правой держась за стакан с биттером, и время от времени отхлебывал, как воду, не чувствуя вкуса. Рядом со стаканом лежал сиротливый, грязно-серый, мятый клочок бумаги, который один из стражей конгрегатской резиденции добыл незнамо где, когда спешно искал, на чем записать последние слова человека, пришедшего в этот дом умирать. 'Копье в королевской сокровищнице. Они сказали, что это будет конец всему. Хотели уничтожить, но не могут добраться. Они боятся его'.
Копье в королевской сокровищнице. Гадать, о чем речь, не приходилось: в королевской сокровищнице во всем христианском мире копье было только одно — хранимое в Карлштейне копье Лонгина, как считалось — подлинное. До сих пор — лишь считалось, и вот теперь, кажется, подтвердилось окончательно...
Отец Альберт застыл напротив, устало навалившись на столешницу локтями и грудью, и молча смотрел в пространство между полупустым кувшином и уже пустым стаканом. Изрезанное морщинами лицо пожухло, как последний осенний лист, и сам старик, казалось, высох и съежился. День у члена Совета выдался нелегкий.
Выволочив из складского здания своих подопечных, отец Альберт не повел их в город, а потащил прочь — к озеру, а потом вдоль кромки воды, все дальше и дальше, где и покинул под кустом, как мать-зайчиха свое потомство. Оба уже не каялись вслух и не перебирали грехи и провинности; языки, кажется, вовсе потеряли способность шевелиться, и души охватило бессилие, навалилась беспредельная немощность, и на смену отчаянью пришла пустота. В пустоте куда-то бежало время, сквозь нее пробивались чьи-то голоса, доносились какие-то звуки, они тут же таяли в воздухе, в мыслях, в мире вокруг, и пустота все стояла и стояла рядом, неотступная и нерушимая.
Потом Рудольф будет сидеть в конгрегатской резиденции, в выделенных ему покоях, под охраной конгрегатских стражей — молчаливый и насупленный, и с хмурой задумчивостью смотреть в единственное окно. Потом Бруно будет заставлять себя шевелиться, говорить, задавать вопросы, слушать ответы, отдавать распоряжения — когда прибежище Конгрегации встретит его кровавым отпечатком ладони на двери, кровавыми следами на полу и бездыханным телом на скамье. Это все потом.
Потом Бруно узнает, что отец Альберт вернулся в помещение склада, похожее на чистилище, пробившись через примыкавшую к озерному берегу часть города, ставшую подобной страшному сну грешника.
Потом станет известно, что выбраться удалось не только им троим: вместе, точно так же взявшись за руки и возглашая молитвы, вышли наружу четверо из делегации византийского правителя и удалились прочь.
Потом отец Альберт с усталым упреком заметит, что никто из них не вернулся и не попытался поддержать оставшихся, а Бруно возразит, что не стоит обвинять еретичествующих собратьев в черствости или трусости, и быть может, виновны они лишь в чрезмерном смирении, не позволившем увидеть в себе достойных противников служителю сатаны и защитников детей Господних. Старик в ответ тронет губы скептической усмешкой, но промолчит.
Потом станет известно, что у стен склада паника приключилась еще до той минуты, когда Косса вышел, сея вокруг себя смятение и отчаяние — оставшиеся за закрытыми дверями телохранители и челядь, слыша крики внутри, едва не накинулись друг на друга, тут же припомнив, кто из хозяев был чьим недругом и противником, а после, почти снеся створки с петель, ворвались в склад.
Потом станет известно, что кто-то из них успел увидеть, что происходит, и поразиться происходящему, прежде чем его самого захлестнуло волною всеобщего самобичевания.
Потом станет известно, что оставшиеся снаружи expertus'ы Конгрегации видели уходящего Коссу, но преследовать его не смогли. Станет известно, что в минуту, когда все началось, они успели уловить дрожь в окружающем мире, успели понять, что вот-вот грянет нечто, но что с этим делать, как противостоять, от чего удерживать себя, других — понять было невозможно, да и времени на это не хватило. Станет известно, что успели они лишь связаться друг с другом в цепь и объединить силы, готовясь ко всему сразу, и это, быть может, отчасти помогло удержать сотни вооруженных людей вокруг от фатального неистовства.