Мартин умолк, все так же стоя у стены и глядя под ноги, и Курт молчал, ничего не говоря и не спрашивая, и никак не выходило отделаться от ощущения déjà vu, и пусть слова были другие, история — другая, голос — другой, другой город, другое время, но все это уже было четверть века назад. Целая жизнь...
— Когда приходишь в себя, все это забывается.
Мартин приподнял голову, но на собеседника не смотрел, обратив взгляд к окну, где уже сгущалась темнота — стремительная и плотная.
— Ты лишь помнишь, что что-то было. Что-то... трудное, как первая исповедь. Что-то опасное, что могло повернуть всё по-другому. И еще облегчение. Невероятное и воодушевляющее, и кажется, что можешь горы свернуть и больше уже ничто не страшно. Как после первой серьезной стычки, когда не на тренировке в лагере, а в бою, где потерять можно жизнь, а не одобрение наставника, и такой подъем, такое чувство... свободы. Чувство, что все позади. Ты не помнишь, что именно, но знаешь, что позади, что ты это прошел, прожил, миновал. Потом проходит время — и разум начинает подозревать неладное, потому что постепенно возвращается память о том, что было...
Огонь светильника отразился в полированном цирконе глаз, когда Мартин отвернулся от окна и уставился на пламя, по-прежнему стоя у стены и не приближаясь.
— Поначалу это терпимо. Рядом мастер, и это... это как будто тебе, одноногому, подставляют плечо. Идти тяжело, неудобно, но все-таки можно, и ты не падаешь и знаешь, что не упадешь. А потом... Потом ты остаешься один, и все это обваливается и рассыпается, как старая стена, по которой ударили тараном. И с той стороны прорывается всё — всё сразу. Ты остаешься один на один с проснувшейся памятью и снова возвращаешься туда, к началу всех дорог, только теперь — помня себя и понимая, чего стоит выбор. И снова выбираешь.
— Разве теперь выбор не должен стать легче?
Мартин распрямился, отступив от стены, и впервые за эти минуты поднял взгляд к собеседнику, болезненно усмехнувшись:
— В том-то и дело. Намного легче. Слишком легко.
От того, каким чужим снова стал этот взгляд, Курта передернуло, и он всей душой надеялся, что лицо удалось сохранить невозмутимым. Тот помедлил, то ли следя за его реакцией, то ли прислушиваясь к себе самому, и вздохнул:
— Я сейчас пытаюсь напомнить себе, что я вообще делаю на этом распутье. Что привело меня сюда и зачем мне этот выбор. Это... — он запнулся, подбирая слова, и через силу продолжил: — Это первое, что пытается уйти. Чувства. Хоть какие-то. Они разбегаются, как цыплята из опрокинутой корзины. И я смотрю на них — и понимаю, что так будет лучше, так будет спокойней и легче.
— Я когда-то тоже так думал, — осторожно заметил Курт и Мартин вдруг рассмеялся:
— Да брось! Ты и сейчас так думаешь. Тебя пугает, что я говорю об этом так откровенно, но будь обстоятельства иными — ты же первый сказал бы, что все верно, что все это лишнее и только мешает жить, и быть может, это не следствие обращения, может, это настоящий я просыпаюсь? Может, просто от тебя я унаследовал это бесчувствие, и лишь воспитание отца Бруно наслоило на него то, что я считал своим? Ты же всегда таким был, — все более уверенно продолжал Мартин. — Ты проводил дни и годы на службе, видя собственных детей раз в сто лет, проводя с ними когда дни, а когда и часы, и легко расставался, снова уходя, потому что дело, потому что служба, потому что так надо. Ты и к нам приходил, потому что надо. Не потому что чувствовал необходимость, а потому что так положено, так заведено, да и для воспитания будущих служителей полезно.
— Ты ошибаешься.
— Нет! — рявкнул Мартин так, что он вздрогнул, и едва удалось удержать на столе руку, готовую схватиться за арбалет. — Я не ошибаюсь. Где ты был сегодня весь день? Исполнял свой долг! — нарочито торжественно провозгласил он и, в три стремительных шага приблизившись, уперся в столешницу ладонями, нависнув над сидящим собеседником и понизив голос до сдавленного шепота: — Работа. Служба. Дело. Вот что на первом месте. Ты видел, что со мной неладно. Видел. Понимал. Но сюда явился лишь после того, как закончил с делами. И так было — всегда. Скажи еще раз, что я ошибаюсь.
— Ты ошибаешься, — повторил Курт, не отводя взгляда от глаз напротив.
— А ты врешь, — широко улыбнулся Мартин и распрямился, глядя на него сверху вниз. — Я понимаю, зачем. Впрочем, как знать... Вдруг ты и сам в это веришь и врешь в первую очередь себе самому. А я так не хочу. Я хочу знать, во что верю, чем живу и кто я такой.
— Думаешь, легкий выбор даст ответ на все эти вопросы? Пусть разбегаются твои ненужные чувства, спроси разум: когда-нибудь так было, с тобой или кем другим, чтобы самый легкий путь давал самые верные ответы?
— Верные — для кого?
— Для себя. Если не верные, то хотя бы честные. Я лгу, по-твоему? Так и ты не слишком честен. Одно из чувств ты отпускать не желаешь, ты сейчас держишь его обеими руками, лелеешь и взращиваешь. Ожесточение. Зачем оно тебе? Не затем ли, что им так легко прикрыть пустоту, которая открылась перед тобой и в тебе?
— Да что ты обо мне знаешь?! — снова повысил голос Мартин. — Что ты вообще понимаешь во мне? В том, что происходит? Ни-че-го! — выкрикнул он, снова упершись в стол и подавшись вперед, и полированный циркон в глазах блеснул багровым, отразив пламя светильника. — Слова, слова, слова... Пустые слова! В них нет смысла, во всем этом нет смысла! Нет! Никакого! Смысла!
Сжатый кулак ударил в столешницу, трещина в доске расселась, став толщиной с палец, и Курт едва успел подхватить светильник, не дав ему опрокинуться. Мартин отпрянул, на миг застыв на месте, и метнулся прочь, с утробным рычанием ударив кулаком стену раз, другой, третий, и, точно разом утратив все силы, со стоном сполз на пол, смолкнув и ткнувшись в стену лбом.
Курт еще мгновение сидел со светильником в руке, ожидая неведомо чего, и медленно, осторожно поставил его обратно на стол, стараясь не стукнуть донцем. Мартин не шевелился, все так же скорчившись у стены, и в тишине было слышно, как он дышит — часто и хрипло, точно раненый.
— Пустота... — тихо произнес он, наконец, и обернулся, оставшись сидеть на полу, устало привалившись к стене спиною. — Даже не знаешь, насколько ты прав. Ощущение, будто выскребли все внутренности, и тут... — ладонь легла на грудь, и пальцы сжались, собрав складки рубашки в кулак, — тут словно дыра. Настоящая, без метафор. Я не знаю, что с этим делать. Я... не смог. Я ошибся. Слишком много на себя взял.
— Мы все сильнее, чем думаем, — негромко возразил Курт, и тот замотал головой:
— Нет. Я — нет. Самонадеянность, любопытство, безрассудство — этого оказалось много, а силы духа и веры недостало. Я сдаюсь. Я сползаю в эту дыру, все быстрее и безвозвратней. Эта пустота разрастается, тянет в себя, и я падаю, и скоро пути назад не будет, потому что чем глубже — тем больше мне по душе там, в этой пустоте. Если перестать ей противиться, станет легче, знаю. И у меня все меньше и меньше сил и... желания держаться.
— Ведь ты понимаешь, что это не будет длиться вечно, — осторожно заметил Курт. — Ты ведь понимаешь, что это просто последний удар, и его надо просто сдержать.
— 'Просто'... — болезненно усмехнулся Мартин. — Это не просто.
— Глупо будет говорить 'понимаю', потому что я могу вообразить, могу предположить, но не смогу всецело понять...
— Именно, — оборвал тот и медленно поднял голову, снова обратив взгляд к Курту. — Именно так. Сейчас меня понимаю только я, только я могу делать выводы, потому что только я понимаю и чувствую, что происходит и чем все закончится. Только я понимаю, что больше не смогу. Когда я сдамся — а я сдамся — всем будет плохо... Я не смогу нанести себе повреждения, несовместимые с жизнью, — продолжил Мартин устало, не услышав ответа. — Это теперь, как я понимаю, технически сложно. А чуть позже — не позволю это сделать тебе.
Scio opera tua, quia neque frigidus es neque calidus, utinam frigidus esses aut calidus...
— Отчаяние — плохой советчик, — произнес Курт, наконец, и тот качнул головой:
— Нет. Это не отчаянье, а всего лишь верная оценка собственных сил. Я не справился, надо это признать и исправить, насколько возможно. Пока это возможно.
'Ты хороший следователь, Гессе. Ты все сделал правильно. Не вздумай в той же ситуации в будущем поступить по-другому; иначе — за что я сейчас подыхаю?'...
Голос из далекого прошлого, умирающий напарник на берегу Везера, арбалет в руке, дождь, кровь на руках и никаких сомнений, что поступил верно. Что выхода не было.
Scio opera tua...
— Хорошо, — отозвался Курт.
Он поднялся и медленно снял арбалет с плеча; Мартин сдержанно кивнул, распрямившись, но все так же оставшись сидеть на полу у стены. Курт еще мгновение стоял со сложенным оружием в руке, потом развернулся и размеренно прошагал к выходу из комнаты; переступив порог, бросил арбалет на пол, отправил следом оба кинжала и, возвратившись в комнату, закрыл дверь и вдвинул засов в петли.
— Что ты делаешь? — напряженно спросил Мартин, и он пожал плечами, усевшись снова на табурет у стола:
— Исправляю, что возможно, пока это возможно.
— Ты совершаешь ошибку.
— Нет.
Нет, Дитрих. Сейчас все иначе...
— Нет, — повторил он твердо. — Сейчас выход есть, тебе просто надо до него дойти. И ты дойдешь. Отступать некуда, Мартин, позади преисподняя. Не говоря уж о том, как ты разочаруешь Готтер и Альту, и я не знаю, что из этого страшнее.
Тот вскочил на ноги одним движением, в следующий миг уже оказавшись у двери — разом, вдруг, неуловимо стремительно...
— Вот, — сдавленно произнес Мартин, демонстративно ударив ладонью по створке. — Вот единственный выход, до которого я могу дойти! И мне нельзя этого позволить!
— Так не позволяй.
— Ты не слушал меня! — еще один невидимый шаг — и лихорадочно горящие глаза снова оказались прямо напротив, почти вплотную, и снова голос упал до змеиного шипения. — Не в то время ты решил поиграть в заботливого отца. Поздно. Ты ничего не исправишь. В любую минуту вот это может оказаться последним, что ты увидишь в жизни!
Scio opera tua...
— Да, — отозвался Курт спокойно, не отводя взгляда. — Когда мы с Александером вызволяли твою мать из замка стригов, один из них мне сказал примерно то же.
Мартин отшатнулся, распрямившись и отступив назад, и темный блеск в глазах потух, а лицо застыло каменной маской...
— Помнишь? — так же ровно произнес Курт. — Была жизнь до этой ночи. Были люди и не только. Меньше суток назад вон там, в той комнате, умирал тот, благодаря кому ты сейчас живешь, и он верил в тебя. Так же, как еще ночь тому назад в тебя поверил его, а теперь и твой Мастер; а Он поверил, иначе не дал бы шанса дожить до этой минуты, когда ты отказываешься верить в самого себя и хочешь сделать все жертвы напрасными.
Мартин снова сделал назад шаг, другой, третий, а потом, пошатываясь, прошел к разворошенной постели и обессиленно уселся на кровать, сгорбившись, упершись в колени локтями и уронив лицо в ладони.
— Эта комната — твой Гефсиманский сад, — тихо сказал Курт. — Принимай чашу, которую выбрал. Горько, тяжело, невыносимо? Разумеется. Нечеловеческим возможностям — нечеловеческое искушение. Но это тебе по силам. Deus impossibilia non jubet[153].
Мартин не ответил, все так же сидя неподвижно с опущенной головой, и в полной тишине, казалось, было слышно, как крошечная пламенная бабочка покусывает фитиль лампы, как трутся тени о стены комнаты, как медленно и лениво ползет темнота через спящий город, как тянется сквозь ночь время — скрипящей ржавой цепью...
Курт сидел так же молча и на застывшую в полумраке фигуру не смотрел, замерев на месте, не шевелясь, уставившись в столешницу у своих рук.
Scio opera tua...
'Ты ничего не исправишь'...
Bonas facite vias vestras et studia vestra[154]...
'Поздно'...
— Sed et si ambulavero in valle mortis non timebo malum, quoniam tu mecum es virga tua et baculus tuus ipsa consolabuntur me[155]...
Голос Мартина прозвучал еле различимо и снова смолк, и голова так и осталась опущенной, а сам он — неподвижным, и Курт уже не был уверен в том, что действительно это слышал, что голос этот и вправду звучал, что это не было наваждением, не усталый разум подбросил то, что хотелось бы слышать. Прошла минута, другая, а тишина так и осталась понуро стоять рядом, хрупкая и дрожащая.
Тишина...
Déjà vu.
Снова ночь и тишина, снова неподвижность и ожидание. Снова минуты, бегущие галопом и ползущие медленно, как раненые змеи. Снова напряжение, распластавшееся над головой и стискивающее со всех сторон. Снова всё, как две ночи назад, и только покореженные деревья вокруг сменились стенами тесной комнаты, и крохотный огонек светильника вместо пламени костра. Но всё те же ночь и тишина, неподвижность и ожидание, и минуты, бегущие и ползущие мимо, прочь, в небытие...
Ночь за окном продвинулась за середину — так сказала луна, заглянув в окно. Ноги онемели, в пояснице уныло и обреченно ворочалась колкая боль, но Курт все так же сидел неподвижно, опасаясь нарушить тишину даже шорохом рукава по столу...
— Все-таки родительская судьба тебя настигла, — неожиданно усмехнулся Мартин и поднял, наконец, голову, распрямившись. — Тебе все же пришлось провести бессонную ночь подле голодного ребенка с душевными коликами.
— Tout se paye[156], как сказал бы один наш общий знакомец, — осторожно отозвался Курт и медленно, стараясь не морщиться от болезненных прострелов в суставах, уселся поудобней, привалившись к столешнице боком и вытянув правую ногу.
Мартин помолчал, глядя на него с выжиданием, и снова хмыкнул:
— Предпочел не заострять внимания на 'голодном'... Гадаешь, что бы это значило и насколько пора пугаться последствий?
— Что тут гадать? — ровно возразил Курт. — Если б сейчас вкупе с прочими искушениями не пришел и голод — вот тогда я бы удивился.
— Да... — вздохнул Мартин, погасив усмешку, и яростно потер лицо ладонями. — Когда Александер рассказывал об этом, я воображал, что представляю, о чем речь. Однажды под контролем Хауэра я попытался провести опыт — сколько смогу вынести без воды и пищи. Без физических нагрузок, просто не пить и не есть. Сдался на четвертый день... И я считал, что знаю, чего мне ожидать и как это будет. Но нет. Это не похоже. Жажда... Голод... Это совсем не те слова. Это что-то другое. Это...
— Пустота, — тихо подсказал Курт, когда Мартин запнулся, и тот, помедлив, кивнул:
— Да. И... Он ведь с этим жил. Десятилетия. Жил, ворочал торговыми делами, ухаживал за женщинами, любил, шутил, чем-то увлекался — книгами, шахматами, взваливал на себя чужие проблемы и решал свои... И все это на краю пустоты. Ежеминутно. Как?
— У него все же было, чем эту пустоту заполнить, хотя бы отчасти, — напомнил Курт и, помолчав, договорил: — И он считал, что у тебя тоже есть чем.
Мартин не ответил; рывком поднявшись, он прошел к окну, остановился в шаге от проема и замер, глядя в ночное небо. Снова потекли минуты, скованные бездвижностью и тишиной — одна за другою, медленные и мутные, как заиленный ручей...