Тени недвижимо раскинулись по углам кабинета. За окном безмолвствовал укрытый светомаскировкой Лондон. Далекий тонкий карандаш одинокого прожектора ПВО скользнул по угольно-черному небу. Скользнул и погас. Слегка шелестели тонкие кремовые страницы, листаемые тонкими пальцами Элизабет.
Папок было пять. Черчилль знал их все, до последней ворсинки обложки, до последней черточки каждой буквы текста. Он собирал эти данные последние годы, обновляя с каждым новым поступлением, и держал в специально оформленном виде последние недели, когда стало ясно, что этот разговор неизбежно состоится. И она читала, бог мой, она читала. Все подряд, внимательно, не отрываясь. Первые страницы она перекинула спешными резкими движениями, едва ли не разрывая тонкую плотную бумагу с четкими, глубоко пропечатанными графиками — плодом работы лучшей военной типографии. А он неотрывно смотрел на эти тонкие нервные пальцы, пряча страх и панику за непробиваемой броней внешнего спокойствия. И в каждом их движении он видел свой приговор.
Сколько минуло времени, час ли, два, он не мог сказать. Наконец она перевернула последний лист, сложила всю стопку, закрыла папку и отложила ее на аккуратную башенку уже просмотренных. Точными движениями подровняла. И очень человеческим, почти растерянным движением схватилась за подбородок левой рукой, правую же таким же открытым нервным движением сжала в кулак. Одним взглядом указала ему на стакан, Черчилль без промедления налил на палец, она потянулась, было, но рука замерла на полпути. Элизабет решительно откинулась на спинку кресла, сложила пальцы домиком, неосознанно копируя его собственную позу.
— Это истинные данные? — спросила она, наконец.
— Разумеется, ни Сталин, ни Шетцинг, ни Рузвельт не делились со мной своими секретами, — ответил он, — Это комплексные сведения, добытые военной разведкой, МИДом, секретной службой, специальным управлением и группой Макфарлэнда. Обработку вели специалисты военно-экономического министерства подобранные лично Хазбендом. Эти данные точны, насколько вообще могут быть точными данные разведки.
— Это катастрофа, — сказала она, наконец.
— Да, — согласился Черчилль.
— Почему только сейчас? Почему вы не показали мне это ранее?
В ее голосе более не было натиска, только оглушение внезапным сокрушительным знанием.
— Вы бы не поверили. Решили бы, что я спешу обелить себя и замазать свои провалы.
— Неужели нет другого пути?.. Снова и снова война, а ведь мы уже проиграли один раз... и все же нет ли в ваших действиях личных мотивов? Наилучший ли путь избран вами, сэр Уинстон?
Он вздохнул, украдкой, сбрасывая напряжение, помолчал, слегка вращая пальцами. Обежал взглядом кабинет, собираясь с мыслями. Очень хотелось коньяка, но он подавил желание, разговор был еще далек от завершения и каждый нюанс, каждый жест, каждая пауза по-прежнему значили невероятно много.
— Другого пути нет. Война — плохой путь решения проблем, слишком дорогой, слишком разрушительный и главное — непредсказуемый. Но сейчас иного пути у нас нет.
— В настоящий момент в мире проживают около пятидесяти миллионов жителей Великобритании. Сорок семь в собственно Метрополии и еще три с небольшим за ее пределами. Эти люди ведут сравнительно спокойное, благополучное и безопасное существование. А средства для благополучия и безопасности мы извлекаем из колониальной системы. У нас есть колонии, мы контролируем их рынки и потому можем дорого продавать и дешево покупать. Да, строго говоря, есть распространенное мнение, что угнетать людей нехорошо и аморально, а наша колониальная система, если смотреть в корень, построена на несправедливости и угнетении. Но жизнь вообще несправедлива и строится не по идеальным пожеланиям г-на Маркса, а по законам естественного отбора сэра Дарвина. В отличие от идеалистов, проповедующих счастье для всех, я прагматик и верю в счастье для тех, кто может его взять сам. И случилось так, что трудами бесчисленных поколений предшествующих нам именно наша держава забирает у других потребное ей. А не наоборот.
Черчилль немного помолчал. Сейчас он говорил о сокровенном, о том, что грызло его много лет. Так откровенно о таких серьезных вещах он не говорил ни с кем и никогда, даже с ближайшими соратниками, которые были важнее друзей, ибо были связаны не узами дружбы, но общими интересами. Сюрреализм ситуации заключался в том, что он предавался откровенности с юной девушкой, вообще не причастной к миру большой политики, по-прежнему способной отправить его в отставку несколькими фразами.
— А сейчас колониальная система рушится, — продолжил он, — Империя стоит один на один с двумя молодыми и сильными хищниками: США и Красной Чумой. В этих документах динамика роста основных экономических и военных показателей наших противников. В этих графиках наш приговор. Формально мы все еще на коне, наш уголь, нефть, сталь, электроэнергия, производство военной техники даже с учетом катастроф последних двух лет... Именно это дает основание моим оппонентам утверждать, что у нас все в порядке, и империя вполне в состоянии замкнуться в себе. Они не желают смотреть на всю картину в движении и заглядывать в будущее даже на расстояние вытянутой руки... Мы неспешно карабкаемся, а наши противники рвутся вперед. И этому рывку нужна пища. Не сегодня и не завтра, но скоро, очень скоро наступит день, когда они поднимут руку на наш мир, на наши владения, которые мы собирали и укрепляли столетиями. С одной стороны — Штаты, которые уже сейчас претендуют на статус первой промышленной державы мира. С другой Новый Мир и его рост, который вполне может поспорить с американским. Новый Свет и Новый Мир. И мы между двумя хищниками, верхом на большом, набитом шерстью мешке...
— Договориться?... — тихо, почти робко спросила она, — как-то поделить сферы влияния, заключить договоры...
— Увы, — чуть покровительственно (но именно чуть!) усмехнулся он, — видите, вам нужно еще многому учиться... Большая политика — дело истинных джентльменов и хозяев своего слова. Когда они считают нужным — то дают его, оформляя надлежащим образом, когда ситуация меняется — забирают обратно. С вежливыми и искренними извинениями. Отношения великих держав немногим отличаются от борьбы в детской — и там, и там правит сильнейший. Разница в том, что в политике после удара приносят безукоризненные извинения, а игрушки отбирают исключительно во имя всеобщего блага и прогресса. Никакие соглашения и разделы не спасут нас от аппетитов наших соперников, особенно теперь, когда они уже попробовали нашей крови. Весь вопрос в том, что сейчас, несмотря на наши поражения и беды, мы все еще достаточно сильны, чтобы хотя бы пытаться играть на равных. Но еще три-четыре года, — он простер ладонь в направлении папок, — и у нас будут уже не просить, а отбирать.
Они сидели и молчали. Очень долго сидели и очень долго молчали, недвижимые, словно сфинксы новой эпохи. Мрак за окном поблек, незаметно смешиваясь с серостью приближающегося утра, истошно прогудел далекий автомобиль.
Как мало стало в Лондоне автотранспорта, подумал Черчилль, весь частный реквизирован для нужд армии... Куда мы идем... Что с нами будет...
— Премьер, — неожиданно, без подготовки, жестко и уверенно сказала она, — если я скажу — 'нет', вы сдержите слово?
— Нет, не сдержу, — так же жестко, без заминки ответил он, — это нужно было для того, чтобы вы выслушали меня.
— Тогда будет кризис, — сказала она, не спросила, но констатировала.
— Да. Но я верю в себя и в то, что мой путь может провести империю к жизни, а мои оппоненты приведут ее к гибели. Мы не можем сдаться на милость наших противников, мы не можем поддерживать соревнование, мы можем только атаковать, вынуждая их самих нападать и сталкиваться между собой.
— 'Истинный джентльмен', — с сарказмом отметила она.
— Джентльмен всегда играет по правилам. Когда правила мешают выиграть, джентльмен меняет их, — пожал плечами премьер.
— Тогда в чем разница между джентльменом от политики и бандитом с большой дороги?
— В артистизме. И в умении представить свое шулерство как благородное деяние, совершенное на благо мира и прогресса.
— И вы уверены в превосходстве нашего, британского... артистизма? Настолько, что полны решимости, проиграв одну войну, немедленно начать следующую?
— Да.
Вот и все. Все было сказано. Он сделал все, что было в его силах. Теперь будущее империи и его лично зависело от ее слов.
— Тогда... Расскажите мне свой план, сэр Уинстон. Я желаю выслушать его.
'И третьей загадкой дипломатии межвоенного периода, безусловно, является пресловутая встреча Министра и Королевы. Относительно сговора между ГДР и СССР, равно как и связей СССР и США мы можем вычислить, о чем договаривались участники, но не знаем (и вряд ли когда-либо узнаем) в какой форме и каким образом эти переговоры велись. Здесь же мы абсолютно точно осведомлены, что ...числа 1943-го года, в...часов королева Елизавета вошла в кабинет сэра Уинстона с намерением принудить его к добровольной отставке. Через три часа она покинула премьера, будучи его горячей сторонницей и в дальнейшем ни разу не изменила новой позиции, будучи верной сподвижницей во всех его начинания.
О чем они говорили? Какие слова нашел Черчилль? Каким образом юная королева, решительно настроенная против первого министра, подозревающая его в убийстве отца-короля в один краткий миг стала вернейшим и преданнейшим сторонником политики новой войны? Увы, только два человека знали ответ на это вопрос, и они унесли его в могилу...'
М.Мартин 'Вторая Мировая Война. Размышления историка, воспоминания очевидца'.
Глава 4. Рунге под лестницей
'Жизнь Ганса Ульриха Рунге представляет собой любопытный парадокс. До определенного момента мы видим прекрасного пилота, смелого солдата и просто 'отличного парня', не отягощенного, однако, какими-либо достоинствами аналитика. Равно как и вообще тягой к самообразованию. Затем, в результате трагической катастрофы карьера пилота резко прерывается, и менее чем через полгода перед нами появляется совершенно иной человек — цепкий, умный исследователь, прирожденный организатор и собиратель информации. Автор легендарного 'Das LuftKrieg', труда, который и сейчас читается как приключенческий роман, являясь одновременно основополагающим источником по истории 'Наступления на Британию'. Человек, на равных общавшийся с цветом руководства ВВС 'Нового Мира', в соавторстве с В.А.Кудрявцевым фактически создавший 'красную' теорию и практику борьбы авиации с морскими целями. От прекрасного пилота бомбардировщика к настоящему ученому, выдающемуся теоретику, имя которого носит первый авианосец программы ZF-47.
Воистину, это был феерический взлет, возможный лишь в ту великую пору феноменальных подъемов и сокрушительных падений...'
М.Мартин 'Вторая Мировая Война. Размышления историка, воспоминания очевидца'.
Мелькание окрестностей превратилось в древесный ствол, прыгнувший прямо на основание левого крыла, плоскость мгновенно сломалась. Что-то массивное и тяжелое ударило Ганса по ногам чуть ниже колен. Лобовое стекло лопнуло вдребезги, мелкая стеклянная крошка хлестнула по лицу, кровь мгновенно залила глаза. Самолет развернуло, он врезался правым бортом в череду тонкоствольных деревьев, пропахивая широченную просеку. А затем Рунге крепко приложился головой о приборную доску, и свет померк...
Рунге проснулся. Мгновение-другое он очумело крутил головой, не понимая, где находится, затем ладони ощутили подлокотники неудобного казенного стула, а колени больно уперлись в такой же казенный стол. И понимание реальности вернулось сразу и целиком.
Тогда ему повезло, ноги остались целы, их просто зажало. Потерявшего сознание Рунге вытащили из кабины вовремя подоспевшие десантники. Его одного, остальной экипаж погиб еще в воздухе. Слегка придя в себя, он скорбел о товарищах и радовался скорому возвращению, все как положено счастливчику, вытянувшему у всевышнего продление командировки на грешную землю. Только сильно болела голова, шумело в ушах, да регулярно накатывали внезапные приступы рвоты. Экие мелочи... Через несколько дней, внезапно, прямо среди прогулки по больничному дворику он свалился в жесточайшем приступе конвульсий, сменившемся временным параличом.
Вердикт врачей был суров и неоспорим. Сотрясение мозга, трещины в черепе, смещение шейных позвонков, ущемление нервов. Вся жизнь с палочкой и никакой авиации. Теперь ему нельзя было садиться даже за руль автомобиля.
Следующий месяц Рунге обивал пороги всех без исключения берлинских и марксштадских приемных и высоких кабинетов. Он даже нашел вырезку из ежемесячного советского военного бюллетеня о русском пилоте-истребителе, который так же был сбит в бою с японцами, потерял обе ноги чуть ниже колен, но продолжил летать с протезами. Летать и сбивать.
Все было тщетно. Ему совершенно справедливо возразили, что безногий — одно дело, а человек, который в любую минуту может потерять сознание — совершенно иное. Карьера летчика закончилась, а вместе с ней и жизнь, потому что Ганс Ульрих жил полетами и ради полетов. Неизвестный зенитчик убил его в Голландии, так же как и других, просто немного позже.
Ганс начал опускаться, даже немного запил. К счастью, период безвременья длился недолго, однажды слабенькая дверь его государственной новостройки 'ускоренного проекта' жалобно хрустнула и вылетела напрочь, выбитая добрым летным ботинком.
Остерман сумрачно обозрел похмельного и небритого Рунге, полупустую бутылку эрзац-шнапса. Он явно колебался, балансируя между жалостью, намерением помочь, и презрением пополам с желанием уйти и не возвращаться. Тогда, первый и последний раз в жизни Рунге умолял. Нет, не словами, он скорее умер бы, но взглядом. Взглядом человека, у которого не осталось ничего.
Полковник пожал плечами и вышел, но в его шагах Рунге прочитал надежду. Люто презирая себя за временную слабость, Ганс немедленно вылил все спиртное, что находилось в его маленьком жилище, и поклялся пить исключительно воду и молоко. Остерман зашел на следующее утро, так же молча оценил выбритого до синевы Рунге, выскобленную до сияющего блеска квартирку и бутылку молока в центре стола.
И вот уже несколько месяцев Ганс Ульрих Рунге сидел под лестницей в 'Комиссии обмена опытом', преемнице и наследнице легендарного 'Совместного общества воздухоплавательных исследований', то есть фактического совместного штаба и посреднического звена между ВВС Союза и Германии. Просто сидел за столом, видевшем на своем веку бесчисленные поколения бюрократов, в компании старенького сейфа набитого справочниками и откровенно тосковал. Делать ему было фактически нечего, раз или два в день на древний стол ложилась пара-другая бумаг и отзывов, которые ему полагалось оценить и надлежащим образом оформить. Даже при самом добросовестном подходе написание собственного мнения относительно специфики работы нагнетательных блоков типа 2АА-FS3 на высотах свыше трех тысяч метров занимало не более двух-трех часов. Остальное время Рунге скучал, вспоминал боевое прошлое, такое недавнее и одновременно невероятно далекое, мучился комплексом неполноценности.