Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
В толпе вояк удирали дядька Остап и племянник его Сёмка. Племянник перебирал ногами быстрее, потому что был старше дядьки ровно в два раза — осенью ему исполнилось шесть. А дядька Остап только недавно научился бегать и, при таком раскладе, имел мало шансов спастись от грубости нового гетмана. И потому, сделав несколько шагов, Остап упал, тут же вроде как поцеловал родную землю-мать, а потом исполнил такой сигнал "Тревога!", что прыткий племянник остановился, как вкопанный.
И что было делать?
Старшие приказали ему смотреть за дядькой в оба, беречь, как полковую хоругвь*!
Сёмка развернулся на деревянных от ужаса ногах и побежал обратно к погибающему в руках гетмана дядьке Остапу, у которого из носа к земле протянулись два крепких густых ремня. Видно, поэтому Марк не стал торговаться и отдал несчастного дядьку на руки племянника без выкупа, и даже не потребовал подписания унизительного мирного соглашения. Но как только Сёмка успел отойти с ревущим дядькой Остапом на безопасное расстояние, он тут же решил, что новомодная штука артиллерия не оправдала надежд и лучше старой верной сабельки для солдата нет ни-че-го! Да, ещё бы попробовать мушкет*... Только вот из чего сделать? Камышовая дудка? Нет, для ручницы ещё подойдёт, но для мушкета слишком мала. Мушкет из камышовой дудки — это просто смешно. А вот если бы украсть хоть один из мамкиных драгоценных сапожков, спрятанных на самом дне короба, да приладить к тонкому полену — мог бы получиться отличный мушкет.
Но я отвлёкся.
Пан Рыгор Мирский, назначенный охранять лагерь войска и лично проверять всех входящих и выходящих, не всегда бывал на месте. Например, он успел быстренько повернуться и под Горвалем разбил казацкий отряд Небабы.
Потом, этой же весной, пан Мирский выпустил из ставки пана Владислава Воловича*, объяснив, что тот не должен по возвращении тащить за собой в Речицу случайных встречных.
Пан Волович от огорчения даже не на шутку заболел, и сказал, что раз так, то и выезжать из города не станет. А его полк водил ротмистр Халецкий. И под Загальем, столкнувшись с войском Ивана Голоты, разумный Халецкий не стал звать казаков в гости, объясняя, что не хочет причинять беспокойство стражнику пану Мирскому, да и захворавшему пану Воловичу необходим полный покой. И, чтобы пан мог спокойно подлечиться, Халецкий решил не оставлять казаков живыми, дабы не поднимали пыль, не топтались ввиду Речицы и не курили свои костры. Не знаю, начал он с полковника Голоты или с кого-то другого осуществлять своё благородное намерение, но только полковника уже нет и полк его разбит вдребезги.
А пан Мирский, видя, что гости не идут, и работы у него немного, позволил себе снова прогуляться с жолнерами по окрестностям. На прогулке выяснилось, что сюда скачет молодой красивый полковник Гловацкий с казаками, ребятами тоже ничего себе, и они намерились посетить Речицу. Нет, полковник Гловацкий прекрасно знал, что в этой крепости ему не будут рады, но он, как и многие молодые люди, не прочь был хорошо погудеть за чужой счёт, поесть-попить и потрогать чужих паненок, как уже сделал в Гомеле. И он не собирался поворачивать оглобли обратно. За что был решительно бит паном Мирским. Честно говоря, я не хочу ещё что-нибудь рассказывать об этих делах, слишком страшно каждая сторона отстаивала свою правоту*... Бог им судья!
Но я опять говорю невпопад. Всё это было позже: весной року 1649-го. А вот раньше, поздней хмурой осенью року 1648-го, сразу после того, как Речицу заняло войско Великого Княжества, — затосковала, захлюпала холодными дождями вся природа, и с нею вместе затосковал один мой знакомый солдат Крыштофор из сотни Игнатия Лыщинского. Мне пришлось часто навещать этого Крышто: благо, драгуны — это вам не пан Мирский при исполнении, — и рады гостю всегда.
Я долго думал: отчего вдруг молодой хлопец, здоровый и трезвый, вдруг потерял интерес ко всему? А потом вспомнил, что на землях пана Халецкого случилась точно такая тоска с одной девушкой... И я подумал, что, если срочно не вылечить этих двоих, тоска пойдёт гулять по нашему краю хуже холеры: молодые и красивые парни и девушки начнут бледнеть, худеть, хиреть. И непонятно, останутся ли пригодные для разведения новеньких розовых младенцев?
Мир состарится и умрёт в тоске!
И я намекнул Крыштофору, что ему обязательно надо в Буду. А в Буде я намекнул кое-кому, что один солдат скоро будет здесь...
Вы не представляете, сколько света расплескалось из очей цвета тёмного мёда, и из густо-серых глаз! Я решил, что лечить молодых людей — самое замечательное занятие и мне пора задуматься о том, чтобы сменить ремесло. 'Лечить — не горшки лепить', — подумал я и даже слегка возгордился от того, что мудрая мысль наконец-то свила своё гнёздо в голове скромного горшечника.
— Я солдат, Гуда, — ответил мне Крыштофор в ответ на предложение прогуляться в лечебных целях, — это тебе разрешают шнырять туда-сюда из лагеря, а меня караул не пропустит без особого распоряжения. И в сотне заметят, я же не могу обернуться, как птица, за часок.
"Да, — подумал я, — что ж, дарить, так дарить!"
У меня свои отношения со временем, уж я-то точно ведаю, что времени, как и всего прочего в этом дивном мире, полным-полно, и оно разное. Хочешь — тянется, хочешь — бежит. Моё время то летит, а то замирает.... Да что говорить, с ним всегда можно поладить, главное, захотеть. В детстве я красиво рисовал время прутиком на светлом песочке, но соседи всякий раз спрашивали: почему я малюю то улитку, то стрелку? Или и то, и другое вместе? И что я должен был отвечать? Я просто сгребал в ладошки свой рисунок и ссыпал время себе за пазуху, чтобы было всегда при мне и под рукой...
А вслух я сказал Лужанковичу, тоже ничего не смыслящему в таких простых вещах, как время, вот что:
— Часок бывает разный: ночной не такой, как дневной. Днём, оно, конечно, важно, сколько человек рубят лес, но какая разница, сколько человек спит: семь тысяч, или на одного меньше? Поверь, и без тебя будет кому сопеть в две дырки.
Крыштофор вздохнул:
— Даже если бы ты мог мне помочь, я бы ночью никуда не сдвинулся. Я жутко боюсь темноты. Прямо до дрожи, ужасно боюсь! Если рядом кто-то есть, например, стою с ребятами в карауле — нормально. А если один — о-о! Я никому не говорил про это, только дядьке Игнатию, да вот теперь — тебе. Ты меня не выдашь?
— А рядом с Ольгицей ты не будешь бояться?
Крыштофор всполошился:
— Ты знаешь Ольгицу?
— Ольгица речицкая девонька, а я — речицкий хлопец. А мы, местные, друг за друга...
— Да, в моей хоругви тоже так... Ты давно её видел? — спросил он, хватая меня за руку.
— Забыл...
— Она здорова?
— Не знаю. Кажется, девушка стремится стать прозрачной, и немало в этом преуспела. Думаю, её здоровье сильно зависит от того, сколько сухарей ты сможешь ей подвезти.
— О! — подскочил всполошившийся Крыштофор, — скорее, скорее, придумай что-нибудь, Гуда! Как мне выехать? Не получится выехать, я проскользну — уйду пешком! До Буды вёрст десять?
— Двенадцать. И ночь скоро...
— А-а, плевать! Я пойду, и всё! Настанет ночь, но я уйду уже далеко от города, и мне просто придётся идти, куда же деться! Вот и буду идти не назад, а вперёд, а ружьё и левак* со мной на случай, если вдруг померещится что-то страшное...
Я подумал, что, кажется, я хороший лекарь, раз вылечивая одну болезнь, изгоняю попутно и другую, надо иметь это в виду! И я кое-что нашептал Крыштофору. Он мне поверил, потому что я действительно хожу, где вздумается, и слышу всякое обо всём, что делается в лагере войска Литовского:
— ...И пока будут праздновать, — сказал я солдатику, — никто не вспомнит об одном драгуне Лужанковиче.
— А караул на въезде?
— Я стану рядом с караульными, ты подъезжай смело, и не слезай с коня, даже если прикажут остановиться.
И я сказал караульным, ребятам уже весёлым, что сейчас драгуну-вестовому пана Лыщинского надо выезжать из города, пусть открывают ворота. А если им не до того, то, — вон уже скачет всадник, — я и сам могу открыть, пока панове встряхивают кулёк и мечут кости.
— Да, Гуда, открой ему ворота и пусть убирается на все четыре стороны!— рявкнули бдительные стражи.
— Отчего же на четыре? — возразил я шёпотом. — На одну: в сторону села пана Халецкого, на хутор Буда, где приютились речицкие семьи. Где плачет хорошая девушка Ольгица, бывшая моя соседушка.
* * *
На дороге, не доезжая села, он встретил Ольгицу, действительно прозрачную и тихую-тихую.
Она протянула к нему руки, и Крышто легко поднял её в седло.
Он погладил девушку по плечам, вздохнул и осторожно спросил, заглядывая в глаза: ждала ли его паненка Ольгица? Паненка посмотрела на солдата, прижала ладошками его обветренные уши и приложилась горячими губами к кончику носа. И по особому огню, сразу разлившемуся между ними, по силе, с которой слиплись их губы, каждый понял, что им надо опять быть вместе.
В сумерках они едва отыскали заросшую колею к заброшенной, всеми забытой хате. Крышто успел наполнить водой котелок, успел принести сушняк для огня и вдоволь старого сена для роскошного гнёздышка на двоих. И как только он вошёл в дом и закрыл за собой дверь, тёмная ночь опустилась на порог — сторожить их покой до рассвета.
* * *
— Я боялся умереть, так и не увидев тебя... — признался Крыштофор, оправдываясь за то, что опять у них получилось оказаться в объятиях друг друга раньше, чем сообразили ужин. Он подумал, что хорошую привычку неплохо бы и закрепить... впрочем, человек волен думать всякое.
Главное — солдатик снова был на вершине высокой крутой горы под названием Счастье, причём местному Полелю не пришлось никого из этой парочки тащить туда силой: у них ловко получалось взлетать туда без посторонней помощи.
Ольгица, переполненная ласками и хлебом пана Крыштофора, чувствовала невыразимое блаженство и размышляла, что некоторых людей неплохо кормят за то, что они убивают других людей.
Но эта мысль растревожила, и она испуганно посмотрела на солдата:
— Я не переживу Вашу смерть, милый пане Крышто! Я же одна на всём белом свете! — она так заломила руки, а две огромные слезы так шустро выкатились из тёплых круглых глаз, что Крыштофору стали безразличны все войны в подлунном мире и всё остальное, ради чего пришёл в войско гетмана Радзивилла.
Но как только нос солдатика опустился настолько низко, что стал показывать крайнюю степень печали, Ольгица почувствовала: пора положить на другую чашу весов что-нибудь увесистое, а не то весы, то есть нос пана солдата, выкинет какую-нибудь штуку...
Ольгица сказала:
— Я знаю, что делать! Я заворожу дорогого пана солдата!
— А ты умеешь?— на всякий случай спросил Крышто.
Он нисколько не сомневался: про Полесье говорили, что здесь колдун на колдуне... А может, на колдунье...
— Я ещё не умею, но моя крёстная знает немало и научит меня, и я заговорю пана Крыштофора от пули, от раны, от сабли...
— И от пушки! — попросил окрылённый надеждой Крышто, — попроси ещё заговор от пушки и от ночной темноты! — И он признался Ольгице, что боится темноты, — потому что доверял.
Ольгица поцеловала его в одно ухо, в другое, уложила спать и вздохнула, предчувствуя, что ночью ей опять придётся отгонять страхи от молодого пана солдата.
*Речь идёт об отъезде из войска гетмана Я. Радзивилла и его двоюродного брата Б. Радзивилла на всю зиму-весну 1649 года, сразу после того, как Речица была отбита, а казацкие отряды отброшены к Припяти.Я. и Б. Радзивиллы — см. Приложение "О героях повести"
*Стражник — войсковой чин, в середине XVII века впервые введён в армии Великого княжества. Стражник контролировал службу охраны обоза и обязан был лично осматривать каждое воинское подразделение, въезжающее и выезжающее из лагеря.
*Пакусин — казацкий полковник. Занял Речицу летом 1648 года. От Богдана Хмельницкого получил указание "дальше не двигаться, охранять Речицу".
*Кулеврина — род тяжелой пушки
*Хоругвь — полковое знамя. Потеря хоругви грозила расформированием полку.
*Мушкет — тяжелое ручное огнестрельное оружие, к которому полагалась подставка
*Волович Владислав — см. Приложение "О героях повести"
* "...отстаивали свою правоту" — только Гуда мог так описать кровопролитные и жестокие битвы на землях Речицкой волости, в которых принимали участие, с одной стороны, — войско Литовское, защищавшее интересы помещиков-землевладельцев, госуларственные институты и законность на белорусских территориях и, с другой стороны — казацкие войска полковников Б. Хмельницкого, в состав которых влилась восставшая беднота.
*Левак — боевой нож
* * *
Рассказ четвёртый: о новых подружках Гуды и о прекрасной даме, способной стать во главе любого войска.
— К нам едут ложки! — кричал местный полоумный парень, и прыгал, и кособоко кружился вокруг работавших солдат:
— Прекрасные ложки! Человек без ложки — как миска без дна: рядом борщ густой — а человек пустой!
Все вдруг вспомнили, что, действительно, у них выщербились ложки и не мешало бы обзавестись новыми. Поэтому, когда каким-то чудом минуя маркитантов*, к Речице приковылял едва живой от старости скрипучий возок, ему разрешили проехать и остановиться возле ворот, чтобы все желающие могли купить себе новые ложки. Приезжие дед и бабка даже растерялись: жолнеры набежали, разгребли весь товар, побросали мелочь и, ничем не обидев, разошлись. На рогожке на дне возка остались лежать только две ложки-мешалки покрупнее обычных, с длинными ручками: ими кашевары мешают варево в котле. Но кашевары не спешили за обновкой. Только притащился кривой парень с весёлым безумным лицом, лёг животом на возок и стал ласково ворковать с ложками.
А когда дедок дёрнул вожжи, собираясь отправиться обратно, парень взял на руки последние ложки, как берут младенцев, и потащился прочь.
— Эй, эй, это что такое? А гроши?! — заголосили дед и бабка.
Они, наверное, долго учились вот так одновременно кричать и вместе спрыгивать с воза и, ловко выполнив первую часть упражнения, принялись за вторую: догнали дурака и выхватили у него из-под мышек свои ложки.
Дурак опешил.
Он протянул к ним руки, заплакал, да что там: зарыдал так громко, взревел так, что заглушил бубны нескольких хоругвей, отбивавших ритм* для солдат-копачей.
Возок, как кибитку циркачей-скоморохов, снова окружили люди. Все спрашивали, в чём дело, кто обидел Гуду? И деду пришлось отчитываться перед панами жолнерами. А бабка не двигалась, надёжно прижав седалищем ложки на случай, если бы тем захотелось сбежать.
Когда удалось растолковать солдатам, что странный человек возлюбил две драгоценные липовые ложки и пытался их свести за собой безо всяких обязательств, сразу несколько рук, не сговариваясь с головой своих хозяев, кинули селянам плату за ложки, и две мешалки снова увидели белый день, с облегчением освободившись от тяжкой опеки почтенной хозяйки.
Гуда радостно расцеловал ложки:
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |