↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Синопсис, который написан так, как написан, потому что, если с каждым рассказом по отдельности более-менее ясно, то о чём вся эта история — поймёт не всякий. Но всяк найдёт в ней то, что ищет: любовь, или мир, или войну. А под конец многие умрут. Ведь, и дураку понятно, на самом деле именно так кончаются все ПРАВДИВЫЕ истории.
Все вельможные действующие лица, которые встретятся тебе, Читатель, действительно жили в середине семнадцатого века. О них можно узнать из учёных исследований, им посвящены романы. Этих людей, творивших историю белорусской земли, никак невозможно было обойти вниманием. Но на самом деле... На самом деле совсем необязательно запоминать всех знатных панов, ведь правдивые рассказы простодушного дурака по прозвищу Гуда вовсе не о них, а о юной мещаночке Ольгице, о лопоухом новобранце Крыштофоре Лужанковиче, о сотнике Игнатии Лыщинском, да ещё, пожалуй, о двух прекрасных липовых ложках.
И всё.
Городской юродивый больше ни о чём не успел нам поведать.
Потому что шла война, долгая и жестокая война, в которой выжил лишь один из восьми мирных жителей Речицкого Полесья. Но главное: Гуда успел сделать то, для чего явился в мир, и вслед ему скажут: "Он был чистым светом для всех этих несчастных".
Повесть "Гуда" построена на обширном историческом материале и рассказывает о времени, отстоящем от нашего без малого на четыре столетия. Поэтому автор советует читателю скопировать отдельным файлом "Приложение к повести" (в конце текста), в котором собраны дополнительные сведения об эпохе, вооружении, строительстве городских укреплений, и о знаменитой Лоевской битве 1649 года, в которой Войско Великого княжества Литовского во главе с Великим гетманом Янушем Радзивиллом противостояло отчаянному натиску казацких полков Богдана Хмельницкого.
Автор настаивает на том, чтобы повесть не считали альтернативной историей: все даты, имена военачальников и командиров, цифры, факты и их последовательность соответствуют действительной хронологии событий.
И ещё одна особенность: эта повесть входит в трилогию о маленькой средневековой крепости Речица на Днепре. Трилогия состоит из романа 'Полоз и Белокрылка' , романа 'Бод', а 'Гуда' — последняя, завершающая её часть. И потому, если Вы не читали роман "Бод", то так и не поймёте, кем когда-то, давным-давно, были Ольгица, Гуда и две липовые ложки. А, впрочем, это совсем неважно, ведь в одну реку никто не может войти дважды, даже сам Гуда...
Рассказ первый: о том, кто лепит особенные горшки. И о том, что говорить нужно без остановки, ведь, если закроешь рот, всегда найдётся желающий продолжить. И ещё о том, как сделать хорошие штаны ещё лучше.
Я речицкий парень, и зовут меня Гуда. Я думаю, что я в возрасте жениха, хоть мне это никто не говорил. Но и выростком меня тоже не называют, и в мужчины не записывают. Мыслю, оттого, что не растут ещё у меня борода и усы.
Я сын горшечника.
Дед мой тоже был горшечником, и старшие братья горшечники. Это потому, что в нашей семье испокон веку водились прилады* для того, чтобы делать из глины разную посуду. А, например, всякие штуки, нужные древознатцам, бортникам или колёсникам у нас не водились.
Мамка моя, когда я родился, отдала Богу душу. Зачем она это сделала, мне неведомо. Хотела удивить Бога, отдав ему последнее, что у неё было? По моему разумению, Богу, как мытнику мыто*, отдают душу все, и это ему не в диковинку. Теперь мамка ходит где-то рядом со мной и иногда окликает, но не показывается, — вот это мне горестно! Тем более что, как только я родился, меня, хлопца без мамки, стали пугать страшным Рыгорам. Как только мне говорили Рыгор и Рыгорка, и даже Григорий, я начинал плакать. И им, умникам, понадобилось года два — разобраться, что я боюсь колючего и твёрдого Рыгора.
Тогда, наконец, они стали называть меня Енчик*. А Енчик — он мягкий, немножко остистый, как непримятая соломка, и добрый. Енчик мне понравился. Думаю, мамка сразу же назвала бы меня Енчиком. Или звонким, как замковый звон*, Павлом. Или нежным, как зелёный лужок, Васильком.
Так вот, как только я стал Енчиком, я изменился. Взрослые радовались, что я перестал плакать и прятаться под лавой, и рос покладистым хлопцем.
Меня стали учить лепить горшки. Но делают они, мои старшие братья, неправильные горшки: пустые. Кому нужны пустые горшки? И я, как только дали мне в руки первый ком глины, вылепил свой горшок, неплохой такой горшочек, а затем закрыл его. Братья надавали мне подзатыльников, и заново объяснили, как делать горшок. Но я опять закрыл его, сплющил верхний край. И знаете, на что стал похож верх горшка? На плотно сомкнутые толстые, сытые уста! Вот это действительно то, что надо! Видно, в тот день братья были веселы и не стали меня колотить, они смеялись и спрашивали: "А как баба сварит кашу в моём горшке?!" "Почему это в моём горшке баба будет варить кашу? — удивился я, — кто ей позволит? Мой горшок — он же как человек: вот рот, вот круглое пузо! Где это видано, чтобы в человеке варили кашу?!" "Князь татарский! — отвечали, веселясь, мои старшие братья, — ног не видно под пузом, а рот жаден!"
Это тоже не по мне — лепить татарских князей. Я перестал делать закрытые горшки. Я стал делать гуделки, лучшие гуделки в целом свете. И прозвали меня за это ГудА. А глину перестали давать: им хочется горшков, и мисок, и крынок. А гуделок не хочется. Говорят, их редко покупают. Так чего тогда продаёте? Дарите людям мои гуделки! Вот счастье-то будет, когда все пойдут с ярмарки, выдувая каждый на свой лад дивные звуки! Вот будет веселье! И не захочется мужикам воевать и калечить друг друга.
А сейчас дядьки, не дождавшись счастливого дня, когда я налеплю им всем свистков, заскучали в своих поветах, стали суровы и решительны и пришли в мою Речицу.
Ой, где же набраться мне столько глины на весёлые свистульки для всех этих солдат, которых привёл блестящий пан Януш Радзивилл? Я слышал, служивых собралось семь десятков сотен, и будет ещё больше. Хорошая глина в ямах под Глыбовым, а это не близко. Одному столько не накопать и не свезти. Не поискать ли мне среди солдат себе помощников?
И я пошёл к видному пану за советом и помощью.
Пан как раз намерился смотреть войско.
Солдат стали сгонять, расставляя сотни вдоль гостинца. Сотники и десятские выстроили солдат, и они, все вместе, потому что так у служивых заведено — всё делать гуртом, — они сейчас смотрели на пана-стражника Рыгора Мирского*, как я смотрю на жён моих братьев, когда они несут к столу борщ или бобы. Дадут они мне ложкой по голове, или разрешат покушать?
Пан стражник принялся говорить, и говорил мудрёно, но я всё-таки понял кое-что, внимательно глядя на его разговор: человеку надо иногда останавливаться, чтобы хватить воздусей полной грудью. И вот как только пан молвил важно:
— ...И ещё я вам сейчас скажу... — и дал себе передышку, я тут же выступил вперёд и подхватил его речь: ведь надо пану стражнику дать роздых, а без меня никто не догадался это сделать.
Так вот, я показался из-за спины вельможного князя Мирского.
И не верьте солдатам, которые говорили, будто я выпрыгнул непонятно откуда, словно шиш из-под веника. Не мог я выпрыгнуть! Бо человеку, собравшемуся вместе с паном говорить перед войском, не подобает скакать, прогибая ноги в коленках, а подобает ступать твёрдо и поворачиваться со стороны в сторону, и окидывать орлиным взором своих ратников, и напрягать кадык для зычности голоса. Я так и сделал, и шевелил кадыком, и выпучил глаза, и вздымал грудь и, видит Бог, у меня получилось, потому что слова мои услышали все:
— Голая ср..ка сразу всем видна! — сказал я, потому что это сущая правда.
Вельможный пан пришёл в ярость.
Наверное, они сегодня плохо кушали?
А может, наоборот, кушали слишком хорошо?
Так вот, пан Мирский, думаю я, своей рукой не прочь был схватить меня за... ну, за что-нибудь, за что принято хватать простого человека... Но пан Мирский — он же лыцарь! — и он уступил дорогому поплечнику пану Халецкому, который вдруг возжелал того же.
Да, наверное, солдаты запамятовали немножко: это ротмистр Халецкий* выскочил как шиш из-под веника. Только каким роскошным должен быть тот веник, под которым согласился прятаться такой важный господин?
Пан Халецкий протянул руку — по-хозяйски, основательно, схватить меня за грудки. Но грудки у меня невыразительные: рубаха моя иногда падает с плеч и, получается, грудки где-то далеко от того места, где им положено быть. Пану Халецкому стало понятно, что за подвижные такие грудки меня схватить не удастся. Но пан ротмистр — он же не дурной горшечник, — он схватил меня за то, за что удобно: за мой поясок. И так умело, что даже чуть не отщипнул кусок моего живота. А живот, он сам себе на уме: туда-сюда, да и подтянулся к хребту. И пан зацепил один матузок*, и дёрнул меня, и порвался мой матузок: он-то, оказывается, был гнилой.
То-то я и раньше подозревал, что корчмарь подарил мне не самые новые свои штаны!
Штаны были очень хороши, мягки, легки на коленках и на... в, общем, сзади они тоже были бесподобны, и даже, садясь на траву, я в них чувствовал каждую травину, как она мне щекочет кожу. Тётка кашеварка сказала, что штаны надо зашить. А я умею! Я попросил у неё иголку и принялся зашивать: быстро, ловко. Но тётка кашеварка вздумала оспорить моё мастерство и сказала, что к иголке полагается взять ещё и нитку.
Ха! С ниткой и дурень зашьёт себе штаны! Я вот обходился без нитки!
А она поставила мне четыре латки, укоротив мои же штаны снизу, да ещё и похвалялась перед людьми, что у неё таки получилось, и что теперь я могу гулять в своих ноговицах смело, не стесняясь людей.
Так бы и я смог!
А вообще-то нет, не смог бы: я бы просто не посмел отрезать от чужих штанов снизу кусок, чтобы пришить его сверху. Какая затейница! Ну, да Бог с ней. А, впрочем, не сделать ли мне доброе дело в ответ? Не откромсать ли потихоньку кусок юбки у неё, да сшить из этого куска, ну, хоть бы чепец ей, или торбочку? Зачем столько лишнего сукна зря метётся у бабы пониже колен?..
Так вот, дайте доскажу: порвался гнилой матузок, и штаны мои пали долу. А рубашечка на мне не длинна, нет, совсем не длинна. И я понял: чтобы мне наклониться поднять свои штаны, придётся согнуться. Согнусь — ср..ка сразу всем видна, я это уже сказал — все слышали. И я подумал, если наклонюсь головой к солдатам, мой зад увидят только пан стражник да ротмистр Халецкий, но негоже кланяться солдатам, а панам показывать голое седалище. Значит, правильнее поклониться наоборот, а тем временем легко и незаметно вернуть штаны на Богом отведённое место.
И я поклонился вельможным панам.
И все убедились, что речицкий хлопец Гуда весьма разумен, толков, и всегда говорит только правду.
Когда я выпрямился, вокруг что-то успело произойти.
У солдат брови стали уголком, губы они закусили, видно, решили пощебетать соловушками, желваки у всех напряглись, а затем, как по команде, они передумали и не стали тренькать по-птичьи. Теперь они ржали, как страстные жеребчики перед своими круглозадыми подружками. А в последних рядах даже начали перегибаться пополам, и кашляли, и разбрызгивали счастливые слёзы.
В общем, мне показалось, всем стало хорошо.
А как же! Не напрасно привёл их князь гетман Радзивилл* именно сюда, в наш благословенный край. Пусть порадуются люди такой удаче!
*Прилады — приспособления
*Мыто — пошлина, налог
*Енчик (белор. "енчыць" — ныть, плакать, скулить).
*Звон — колокол
*Мирский Григорий — см.Приложение "О героях повести"
*Халецкий Владислав — см. Приложение "Время и люди"
*Матузок — шнурок, на котором держались штаны
*Радзивилл Януш, гетман — см.Приложение "Время и люди"
* * *
Рассказ второй: о диком крае, в котором ночь толкает человека на всякие неожиданные поступки. О разных судьбах четырёх юбок. О поразительном успехе маленькой армии и о переборчивых полесских волках.
Крыштофор не мог понять, как так мастерски он заблудился?
На охоте Игнатий Лыщинский всё время был неподалёку, и парень чувствовал, что старый сотник присматривает за ним. Досадуя на такую опеку, Крышто — храбрый солдат, побывавший уже не в одной, а в двух битвах, — смело удалялся, шнырял по незнакомому лесу, пока вдруг не обнаружил, что не знает, куда зашел, и в какую сторону выходить. Он замёрз и проголодался в чужом неприветливом лесу, и сейчас вспоминал всё, что успел услышать от сотника за три месяца службы. Вспомнил и слова про то, что здешние пущи непроходимые, бескрайние, окружены непролазными болотами, местное зверьё дикое, народ безграмотый, а потому христианская жалость по большей части неведома ни тем, ни другим.
Дичь, настрелянную ребятами из его сотни, уже погрузили на подводу и отправили в Речицу, в лагерь Войска литовского. Когда закружился Крыштофор, солдаты просто паслись. Собирали грибы — подарок затянувшейся осени, — и не успевшую стать сладкой от заморозков бруснику. Возвращаться в войско никто не спешил.
Они будут медленно ехать по запущенной лесной дороге, ведя в поводу его коня. Наверное, не осторожничая, будут горланить песни, — потому что казаки не сунутся в окрестности Речицы, устрашённые той несметной силой, которая собралась сейчас в городе. И Крыштофор сейчас хорошенько подумает, определится, куда идти, и обязательно догонит своих. Увидев его, ребята пошутят насчёт волков, а сотник Игнатий украдкой вздохнёт с облегчением.
Но напрасно надеялся Крыштофор.
Лишь к темноте, облазав топкие низины, продираясь сквозь завалы и заросли, успев надоесть смиренными, но очень назойливыми просьбами всем святым заступникам и зацеловав нательный крест так, что тому хотелось бы уже и утереться, солдатик набрёл на хмурый заброшеный двор.
В высоком доме крыша прохудилась и просела, как спина старой свирепы*, но дверь затворялась надёжно, а на окнах были заслоны, и это сильно обрадовало Крыштофора. Убедившись, что никто давно не наведывал этот угол, усталый солдатик решил, что, вроде, ему пока не грозит опасность ни от зверей, ни от людей — уже хорошо. Он сожалел только о том, что не успел собрать сучьев, и теперь нечем развести хоть какой огонь. А непроглядная осенняя ночь сделала мир за дверью страшным, населив его таинственными тварями, и Крышто не решился выйти даже в стоявший на отшибе гнилой овин, возле которого могло быть годное для растопки дерево.
Ночь казнила Крыштофора: она была беззвёздна, холодна и беспокойна.
Лес тревожно шумел. Таинственные поскрипывания, вздохи и хлюпанья добавлялись к заунывному вою бездомного ветра, в досаде шарившего среди крон вековечных деревьев.
Крыштофор, по солдатской привычке прихватив с собой ручницу*, осторожно полез в непроглядной темноте по лестнице, под дырявую крышу, на сеновал. Он надеялся нащупать или отодрать что-нибудь, что будет гореть на земляном полу, обогреет его и разгонит мрак ужасной ночи.
Хотелось есть, и это злило. А из еды были только грибы. Собранные ягоды он не стал таскать за собой и оставил в начале своих блужданий.
Сердитый, он ощупывал всё, что попадалось на пути, и не находил даже чего-нибудь, что могло осветить его обиталище. Наверху было немного сена, но жечь его — последнее дело. Вспыхнет пучок на мгновение, и погаснет, а если сквозняк нечаянно подхватит лёгкое неверное пламя и швырнёт на сухое, — то запылает крыша, и недолго придётся радоваться такой светильне.
Солдатик решил зарыться в жалкую кучку сухой травы или, может, лучше скинуть всю вниз, в хату — там не так носился шалапут-ветер, и только загрёб первую охапку, как почувствовал: что-то живое выдало себя, шевельнувшись в темноте рядом...
Чьё-то тело дёрнулось и охнуло, когда Лужанкович нечаянно, сам испугавшись, задел его. Он бросился в ту сторону, где зашуршало. И солдатский левый глаз впервые пожалел о том, что выбрал на лице такое неудачное место: проворный кулак зашел к нему в гости, даже не удосужившись предупредить о неожиданном визите. А Крыштофор — удалец! — прижал тёплое вздрогнувшее тело.
Девушка или женщина под ним исторгла стон нестерпимой боли, и Крышто догадался, что виноват, но чем?
— Ты кто? — выдохнул он.
Его находка отозвалась, тихо скуля:
— Я — Ольгица, ой, ой!.. — и горько заплакала.
Крыштофор, настоящий солдат, вспомнил о полезности разведки и принялся ощупывать ту, которая назвала себя Ольгицей. Девушка оказалась молоденькая, с тяжёлыми плотными, как налитыми, бёдрами, круглыми плечами и небольшой крепенькой грудью. Она пыталась отгородиться от солдатика, плакала всё громче и громче, но увернуться не смогла. Причина этому открылась быстро: вывихнутая натруженная нога доставляла бедняжке сильную боль. Крышто, опьяневший от близости с девчонкой, переполненный состраданием и грешной радостью, теряя голову, сначала пытался сдерживать себя, но страх пережитого одиночества и смертельной опасности заставлял его льнуть всё ближе, ближе....И ему стало жарко оттого, что он обнимал эту, как её, незнакомую Ольгицу. И девушка затихла, только трепетало её тело под горячими ладонями солдатика. И скоро Крышто плюнул на всё на свете, и взял её, такую бедную, дрожащую, силой, стараясь только не навалиться на больную ногу.
И вскоре, почувствовав небывалое облегчение, благодарный за то, что она, тихо трепеща, вытерпела надругательство, отвалился рядом на сено. Это была его первая женщина, и голова кружилась от радостной мысли, что и он первый, кто вторгся в это тело.
Крыштофор Лужанкович был счастлив!
Придя в себя, он подумал, что теперь он — настоящий мужчина, и девушка заслуживает внимания и заботы с его стороны.
Солдатик привёл в порядок сено, в котором их застиг лукавый Полель, старательно натрусил травы на Ольгицу, проверил, есть ли сено под ней, в порядке ли её юбки, и, к ужасу своему, почувствовал, что готов повторить всё снова...
— О! О! О! — застонал он, зарываясь с поцелуями в тёплую шею под чепчик.
А проныра Полель*, несомненно, где-то рядом дрыгал ногами от радости и потирал шаловливые ручки: на несколько вёрст в округе ни одной души, а у него такое меткое попадание — самый опытный пушкарь-голландец не смог бы лучше.
Ольгица поняла, что хлопчик снова взволнован. И мудрая, как все дочери Евы, она строго сказала, что девушки умирают от такого безжалостного обращения, и если он попробует повторить, то это непременно случится, и тогда не будет его душе ни покоя, ни прощения во веки веков.
Солдатик огорчился!
Больше всего на свете ему хотелось осчастливить её, а не наоборот. И решив про себя, что Крыштофор Лужанкович — греховодник, каких не знала до сих пор земля, он с сожалением отодвинулся от Ольгицы.
Эта девушка тут же взяла его в оборот, указав, в каком углу валяется неплохая жердь, а в другом лежит оторванная доска, и если пан солдат будет так добр, то он мог бы развести славный огонь.
И ещё в доме есть котелок, а в нём вода, и она нуждается в ковшике с водой, который надобно подать сюда, наверх. Нет, одного ковшика ей мало, пан солдат сотворил с ней ужасное зло, пусть несёт ещё воды. У неё в узелке есть несколько сухарей, так и быть, они съедят их вместе после того, как пан солдат, если будет его такая ласка, разведёт огонь.
Ах, как радостно носился по лестнице Крышто с выдранной жердью и добытой доской, которую ему вскоре удалось переломить ловким ударом ноги! Он прилаживал над весёлым костром котелок, осторожно спустил на руках Ольгицу к теплу огня, взяв на себя нелёгкое обязательство не зацепить и не порвать ни одну из её юбок. А юбок на Ольгице было ровно три. Девушка, покидая дом, ни за что не пожелала расстаться с ними, и юбки отправились в путь вместе с хозяйкой. Три юбки, одна другой превосходнее, должны были красноречиво говорить пану солдату о достоинствах мастерицы Ольгицы и несомненном великолепии и пышности довоенной речицкой моды.
И была ещё четвёртая, нижняя юбка, но эта юбка молчала. Потому что после победы Крыштофора пришлось её снять: она стала напоминать литовской стяг, и свидетельствовала — битва была затеяна не напрасно!
Потом Крыштофор Лужанкович перебросал на пол все сено: это было пустяком, он привык выполнять команды и посложнее, о чём и заявил Ольгице. Он сейчас чувствовал себя на своём месте и при деле, и юное сердце пело в груди юную песню. Жизнь, как чаша, до краёв наполнилась смыслом, хата — светом от костра, а желудок — варёными грибами с сухарями. И всё — благодаря милой, мягкой крутобокой Ольгице.
Хитрая девчонка быстро заметила его молодость и домовитость. В придачу она разглядела, как хорош собой этот солдатик с крепкой и чистой шеей, с широкой стройной спиной, как спокойно и добро смотрят на мир его серые глаза с густыми ресницами. А в том, что тело его здорово и полно жизни, она уже имела возможность убедиться даже против своего желания.
И Ольгица подумала — что уж...
И не оставила его без внимания, щедро нахваливая и благодаря пана солдата за небывалую о себе заботу! И ещё раз проверила его на жалость, распустив слёзки над своей больной опухшей ножкой. Но тут же поняла, что с этим лучше повременить: Крышто, ощупывая ногу, опять стал льнуть к ней. Тогда Ольгица снова сделалась строгой, и прямо глянув на него тёплыми, цвета тёмного мёда, глазками, твёрдо заявила, что только отъявленный негодяй готов замучить несчастную девушку-сироту! Пану Крыштофору, несмотря на молодость, пора бы знать, что делают парни, когда нельзя делать то, что им хочется.
Крышто устыдился: неужели он выдал свою неопытность?
Он сурово прокашлялся и немедленно принял строгий вид, который подобает иметь мужчине сильному, независимому, свободному от женских чар.
Вечер молодые путники провели за беседой у огня. И лечили подплывающий глаз заплотного шляхтича Лужанковича, у отца которого есть мельница близ Романова, что за Слуцком.
Между прочим, Крыштофор осторожно спросил: ведает ли паненка "Войсковые артикулы"*?
Оказывается, нужную их часть паненка ведала.
Тогда Крышто поклялся, что ни в чём не станет отпираться, она может быть уверена в честности его намерений! Может, достойная Ольгица простит его за стремительность, с которой он их привёл в исполнение?
А потом догорел огонь. Юная Ольгица, хорошенько всё взвесив, сама предложила прилечь им двоим рядом: тогда старой рогожки и сена хватит накрыться, и есть надежда — они не замёрзнут к утру.
Крыштофор после тревог этого дня крепко заснул, перевалился к Ольгице под бочок, закинув на неё руку. Ольгица оценила тепло его объятий и, взволнованная, долго не могла забыться сном. Конечно, волновала её нога, только бедная больная нога, и ничего больше. А когда она почти уснула, — заскулил, заплакал во сне Крыштофор. И ей пришлось пошептать, погладить его, и она даже сняла с шеи платочек и обернула ему голову — отогреть холодные уши пана солдата.
И настало утро. Кто знает, подчиняется ли утро пану коменданту, но оно всегда приходит: иногда раньше, иногда позже. Обязательно является, задерживается ровно на столько, чтобы его все успели заметить, а потом незаметно куда-то исчезает.
Суровая тетка привычка неделикатно разбудила Крыштофора, повелев покинуть нагретое место ради обязательной вылазки во двор. По особо настойчивому призыву солдат понял, что проспал дольше обычного. Он разглядел в щелях закрытых окон что-то похожее на белый день и выскребся из тёмной хаты.
Холодный рассвет после долгих стараний, наконец, разодрал прореху между тучами у самого края земли, и в эту дыру заря просунула свои улыбающиеся алые уста.
Вот чудо, вот радость! Э-ге-гей!
Мир снова сделался нестрашным!
Для Крыштофора мир был сегодня даже лучше, чем всегда, — потому что прекрасная Ольгица тихо спала в их гнёздышке, положив кулачки под щеку. И Крышто знал, что там, под щекой у разрумянившейся Ольгицы, очень-очень тепло и уютно.
Ольгица проснулась. Увидела сидевшего возле неё солдатика, и робко улыбнулась, поставив брови уголком. Она тут же уселась, принялась наводить порядок в складках чепчика, а Крышто вернул ей аккуратно сложенный платочек, который поутру снял со своих ушей.
Он спросил, не надо ли чего паненке Ольгице? И удостоверившись, что паненка хорошо спала и ей ничего не надо, сказал, что сбегает за водой; оказывается, неподалёку была речка.
А потом к реке до Крыштофора донесся звучный женский голос, и ещё голоса и, разволновавшись, бросив котёлок, он прокрался на хутор и подслушал разговоры людей, явившихся за Ольгицей.
Их было трое, не считая костлявой коняжки, впряжённой в такую же костлявую тележку.
Старый дед, бабка и с ними мальчишка помогли Ольгице забраться на возок, дед прихватил треножник из-под котелка, удивляясь, как такое сокровище сохранилось в смутные времена, — не иначе, дожидалось его? И они увезли растерявшуюся Ольгицу, украдкой оглядывавшую лес. Крыштофору остались только обрывки разговора: бабка ругала на чём свет мачеху, бросившую дитёнка — Ольгицу одну на всю ночь посреди леса:
— Своих белобрысых девок, небось, не оставила! — распиналась бодрая старуха. — Ну, я ей поддала за тебя, моя крестница! И вернусь — добавлю, ой, попомнит она у меня! Что же это такое: как мальцов её на спине тащить — так Ольгица?! А как девонька ножку повредила, так, значит, помирай-пропадай, жди-дожидайся, пока она всей своей ораве сопли подберёт?! — долго не затихал в лесу голос старухи.
Да! За такой голос, если бы можно было меняться, любой ротмистр выложил бы немалый куш!
И солдатик, украдкой провожавший маленькую армию, пленившую его Ольгицу, узнал много интересного о родне девушки, и о том, что ждёт эту родню, если они не перестанут издеваться над бедной сиротой.
Ему пришлось вернуться в дом, где в разорённом гнезде лежало припрятанное под сеном солдатское ружьё, а ещё мышонок сидел на краю рогожки. Крыштофор отвернул край, и увидел на аккуратно сложенном платочке два сухаря, оставленных для него доброй Ольгицей.
И солдатик заплакал.
Он опять остался один посреди войны и посреди дикой пущи. Снова голодный, он грыз сухари и подкидывал крошки мышонку — не иначе, здешнему домовому.
Как только он пришёл к мысли отправиться по следам тележки, далеко в лесу протрубил солдатский рожок. Крыштофор бросился на зов, бежал сначала по едва заметной колее от колёс, затем напрямик, через подлесок, и выскочил из зарослей прямо на виду у жолнеров* Игнатия Лыщинского. Дальше было всё так, как он и представлял: ребята хлопали его по плечу, предположили, что здешние волки не соблазнились солдатским мясцом, — а зря! Потому что Крыштофор Лужанкович уезжает и увозит свои молодые окорока и прочие аппетитные части, напрасно отвергнутые волками.
И вскочив в седла, все они, — лихие ребята, — поскакали в сторону города.
Только Крышто оглядывался назад, как будто выискивал что-то в глубине бесцветного облетевшего леса...
*Свирепа (стар. белорус.) — кобыла
*Ручница — ружьё
*Полель — языческое божество славян, один из трёх опекунов влюблённых.
*"Войсковые артикулы" — см. Приложение "Как служил Крыштофор Лужанкович"
*Жолнер — солдат Великого княжества Литовского
* * *
Рассказ третий: о нескончаемом изобилии на столах молодых речицких хозяек, о стратегии и тактике Войска Литовского, о лучшем в мире ремесле врачевателя, а ещё о новых проделках местного Полеля.
— Пока путешествовали паны Януш и Богуслав Радзивиллы*, стражник* Войска литовского пан Рыгор Мирский оставался в Речице за старшего над всеми: над конницей, пехотой и артиллерией. А для кого я говорю слишком непонятно, я с радостью растолкую: пехота воюет на двух ногах, а конница — на четырёх. У гусарских коней, как, впрочем, и у всех моих знакомых коней, нет привычки ходить на двух ногах.
А, есть ещё драгуны! Да, эти ловкачи мудрее всех — к месту битвы скачут на конях, а вот в бой идут на своих двоих.
Всё это я рассказывал мелкому речицкому народу, которых родители, похватав под мышки, закинув на спину, или волоком за руку утащили прочь из города ещё перед наступлением казаков. Теперь взрослые рассуждали — оставаться им в лесной Буде, или вернуться в город, занятый войсками Великого княжества? А детишки собрались возле меня, учились уму-разуму. У кого ещё им набираться мудрости, как не у Гуды?
А я люблю детей!
Вот сидят мужички под отцовскими шапками, и шапки некоторым ложатся даже на плечи. А девчонки завёрнуты в материнские платки, обернувшиеся вокруг них два раза, и ещё хватило кончиков завязать платок на узел. Их ляльки — кулёчки, набитые соломой, и перевязанные, — имеют точно такой вид, как и сами хозяйки. Пятилетние красавицы вполне довольны жизнью, вместе пекут куличи из грязи и ждут в гости родню, радуясь нескончаемому изобилию продукта. Угощают и меня, и я охотно пробую их печиво, пачкающее губы и скрипящее песком на зубах. Не потому ли я у них всегда самый желанный гость?
Ребята тоже счастливы: у каждого своя превосходная лошадь, у некоторых даже с гривой и хвостом из пакли. И они могут позволить себе менять лошадей столько раз, сколько симпатичных сучьев попадётся им на глаза.
И эти хлопцы точно знают, что без них в мире никак не обойдутся!
Когда Речицу заняли казаки Пакусина,* ребятишки, найдя подходящую палку, кричали: "Я показаковался!" — и не выпускали палку из рук, размахивая ею и так и этак, и припрятывали славное оружие под стеной, только чтобы сбегать поесть пустой ботвы, слегка забеленной мукой. А теперь, когда литовское войско навело в округе свой порядок, и кое-кто из мужчин, виновато опустив голову, стал потихоньку возвращаться в свои семьи, дети носят палки для того, чтобы доказать — литовский солдат не дремлет и хорошо вооружен.
После того как я рассказал им об артиллерии, вояки на моих глазах расстреляли из старой бочки без дна всех, кто посмел сунуться мимо них к колодцу. И, поверьте, ни разу не промазали! А заткнулась кулеврина* только тогда, когда увечный дед Марк, носивший женщинам воду для большой стирки, предпринял отчаянную вылазку: пошёл грудью на пушку, грозясь затолкать в неё всех пушкарей, забить дно, засмолить и пустить в плавание по Днепру. Но славные пушкари не пожелали менять род войск и бросились врассыпную от деда Марка, вдруг заделавшегося Великим гетманом.
В толпе вояк удирали дядька Остап и племянник его Сёмка. Племянник перебирал ногами быстрее, потому что был старше дядьки ровно в два раза — осенью ему исполнилось шесть. А дядька Остап только недавно научился бегать и, при таком раскладе, имел мало шансов спастись от грубости нового гетмана. И потому, сделав несколько шагов, Остап упал, тут же вроде как поцеловал родную землю-мать, а потом исполнил такой сигнал "Тревога!", что прыткий племянник остановился, как вкопанный.
И что было делать?
Старшие приказали ему смотреть за дядькой в оба, беречь, как полковую хоругвь*!
Сёмка развернулся на деревянных от ужаса ногах и побежал обратно к погибающему в руках гетмана дядьке Остапу, у которого из носа к земле протянулись два крепких густых ремня. Видно, поэтому Марк не стал торговаться и отдал несчастного дядьку на руки племянника без выкупа, и даже не потребовал подписания унизительного мирного соглашения. Но как только Сёмка успел отойти с ревущим дядькой Остапом на безопасное расстояние, он тут же решил, что новомодная штука артиллерия не оправдала надежд и лучше старой верной сабельки для солдата нет ни-че-го! Да, ещё бы попробовать мушкет*... Только вот из чего сделать? Камышовая дудка? Нет, для ручницы ещё подойдёт, но для мушкета слишком мала. Мушкет из камышовой дудки — это просто смешно. А вот если бы украсть хоть один из мамкиных драгоценных сапожков, спрятанных на самом дне короба, да приладить к тонкому полену — мог бы получиться отличный мушкет.
Но я отвлёкся.
Пан Рыгор Мирский, назначенный охранять лагерь войска и лично проверять всех входящих и выходящих, не всегда бывал на месте. Например, он успел быстренько повернуться и под Горвалем разбил казацкий отряд Небабы.
Потом, этой же весной, пан Мирский выпустил из ставки пана Владислава Воловича*, объяснив, что тот не должен по возвращении тащить за собой в Речицу случайных встречных.
Пан Волович от огорчения даже не на шутку заболел, и сказал, что раз так, то и выезжать из города не станет. А его полк водил ротмистр Халецкий. И под Загальем, столкнувшись с войском Ивана Голоты, разумный Халецкий не стал звать казаков в гости, объясняя, что не хочет причинять беспокойство стражнику пану Мирскому, да и захворавшему пану Воловичу необходим полный покой. И, чтобы пан мог спокойно подлечиться, Халецкий решил не оставлять казаков живыми, дабы не поднимали пыль, не топтались ввиду Речицы и не курили свои костры. Не знаю, начал он с полковника Голоты или с кого-то другого осуществлять своё благородное намерение, но только полковника уже нет и полк его разбит вдребезги.
А пан Мирский, видя, что гости не идут, и работы у него немного, позволил себе снова прогуляться с жолнерами по окрестностям. На прогулке выяснилось, что сюда скачет молодой красивый полковник Гловацкий с казаками, ребятами тоже ничего себе, и они намерились посетить Речицу. Нет, полковник Гловацкий прекрасно знал, что в этой крепости ему не будут рады, но он, как и многие молодые люди, не прочь был хорошо погудеть за чужой счёт, поесть-попить и потрогать чужих паненок, как уже сделал в Гомеле. И он не собирался поворачивать оглобли обратно. За что был решительно бит паном Мирским. Честно говоря, я не хочу ещё что-нибудь рассказывать об этих делах, слишком страшно каждая сторона отстаивала свою правоту*... Бог им судья!
Но я опять говорю невпопад. Всё это было позже: весной року 1649-го. А вот раньше, поздней хмурой осенью року 1648-го, сразу после того, как Речицу заняло войско Великого Княжества, — затосковала, захлюпала холодными дождями вся природа, и с нею вместе затосковал один мой знакомый солдат Крыштофор из сотни Игнатия Лыщинского. Мне пришлось часто навещать этого Крышто: благо, драгуны — это вам не пан Мирский при исполнении, — и рады гостю всегда.
Я долго думал: отчего вдруг молодой хлопец, здоровый и трезвый, вдруг потерял интерес ко всему? А потом вспомнил, что на землях пана Халецкого случилась точно такая тоска с одной девушкой... И я подумал, что, если срочно не вылечить этих двоих, тоска пойдёт гулять по нашему краю хуже холеры: молодые и красивые парни и девушки начнут бледнеть, худеть, хиреть. И непонятно, останутся ли пригодные для разведения новеньких розовых младенцев?
Мир состарится и умрёт в тоске!
И я намекнул Крыштофору, что ему обязательно надо в Буду. А в Буде я намекнул кое-кому, что один солдат скоро будет здесь...
Вы не представляете, сколько света расплескалось из очей цвета тёмного мёда, и из густо-серых глаз! Я решил, что лечить молодых людей — самое замечательное занятие и мне пора задуматься о том, чтобы сменить ремесло. 'Лечить — не горшки лепить', — подумал я и даже слегка возгордился от того, что мудрая мысль наконец-то свила своё гнёздо в голове скромного горшечника.
— Я солдат, Гуда, — ответил мне Крыштофор в ответ на предложение прогуляться в лечебных целях, — это тебе разрешают шнырять туда-сюда из лагеря, а меня караул не пропустит без особого распоряжения. И в сотне заметят, я же не могу обернуться, как птица, за часок.
"Да, — подумал я, — что ж, дарить, так дарить!"
У меня свои отношения со временем, уж я-то точно ведаю, что времени, как и всего прочего в этом дивном мире, полным-полно, и оно разное. Хочешь — тянется, хочешь — бежит. Моё время то летит, а то замирает.... Да что говорить, с ним всегда можно поладить, главное, захотеть. В детстве я красиво рисовал время прутиком на светлом песочке, но соседи всякий раз спрашивали: почему я малюю то улитку, то стрелку? Или и то, и другое вместе? И что я должен был отвечать? Я просто сгребал в ладошки свой рисунок и ссыпал время себе за пазуху, чтобы было всегда при мне и под рукой...
А вслух я сказал Лужанковичу, тоже ничего не смыслящему в таких простых вещах, как время, вот что:
— Часок бывает разный: ночной не такой, как дневной. Днём, оно, конечно, важно, сколько человек рубят лес, но какая разница, сколько человек спит: семь тысяч, или на одного меньше? Поверь, и без тебя будет кому сопеть в две дырки.
Крыштофор вздохнул:
— Даже если бы ты мог мне помочь, я бы ночью никуда не сдвинулся. Я жутко боюсь темноты. Прямо до дрожи, ужасно боюсь! Если рядом кто-то есть, например, стою с ребятами в карауле — нормально. А если один — о-о! Я никому не говорил про это, только дядьке Игнатию, да вот теперь — тебе. Ты меня не выдашь?
— А рядом с Ольгицей ты не будешь бояться?
Крыштофор всполошился:
— Ты знаешь Ольгицу?
— Ольгица речицкая девонька, а я — речицкий хлопец. А мы, местные, друг за друга...
— Да, в моей хоругви тоже так... Ты давно её видел? — спросил он, хватая меня за руку.
— Забыл...
— Она здорова?
— Не знаю. Кажется, девушка стремится стать прозрачной, и немало в этом преуспела. Думаю, её здоровье сильно зависит от того, сколько сухарей ты сможешь ей подвезти.
— О! — подскочил всполошившийся Крыштофор, — скорее, скорее, придумай что-нибудь, Гуда! Как мне выехать? Не получится выехать, я проскользну — уйду пешком! До Буды вёрст десять?
— Двенадцать. И ночь скоро...
— А-а, плевать! Я пойду, и всё! Настанет ночь, но я уйду уже далеко от города, и мне просто придётся идти, куда же деться! Вот и буду идти не назад, а вперёд, а ружьё и левак* со мной на случай, если вдруг померещится что-то страшное...
Я подумал, что, кажется, я хороший лекарь, раз вылечивая одну болезнь, изгоняю попутно и другую, надо иметь это в виду! И я кое-что нашептал Крыштофору. Он мне поверил, потому что я действительно хожу, где вздумается, и слышу всякое обо всём, что делается в лагере войска Литовского:
— ...И пока будут праздновать, — сказал я солдатику, — никто не вспомнит об одном драгуне Лужанковиче.
— А караул на въезде?
— Я стану рядом с караульными, ты подъезжай смело, и не слезай с коня, даже если прикажут остановиться.
И я сказал караульным, ребятам уже весёлым, что сейчас драгуну-вестовому пана Лыщинского надо выезжать из города, пусть открывают ворота. А если им не до того, то, — вон уже скачет всадник, — я и сам могу открыть, пока панове встряхивают кулёк и мечут кости.
— Да, Гуда, открой ему ворота и пусть убирается на все четыре стороны!— рявкнули бдительные стражи.
— Отчего же на четыре? — возразил я шёпотом. — На одну: в сторону села пана Халецкого, на хутор Буда, где приютились речицкие семьи. Где плачет хорошая девушка Ольгица, бывшая моя соседушка.
* * *
На дороге, не доезжая села, он встретил Ольгицу, действительно прозрачную и тихую-тихую.
Она протянула к нему руки, и Крышто легко поднял её в седло.
Он погладил девушку по плечам, вздохнул и осторожно спросил, заглядывая в глаза: ждала ли его паненка Ольгица? Паненка посмотрела на солдата, прижала ладошками его обветренные уши и приложилась горячими губами к кончику носа. И по особому огню, сразу разлившемуся между ними, по силе, с которой слиплись их губы, каждый понял, что им надо опять быть вместе.
В сумерках они едва отыскали заросшую колею к заброшенной, всеми забытой хате. Крышто успел наполнить водой котелок, успел принести сушняк для огня и вдоволь старого сена для роскошного гнёздышка на двоих. И как только он вошёл в дом и закрыл за собой дверь, тёмная ночь опустилась на порог — сторожить их покой до рассвета.
* * *
— Я боялся умереть, так и не увидев тебя... — признался Крыштофор, оправдываясь за то, что опять у них получилось оказаться в объятиях друг друга раньше, чем сообразили ужин. Он подумал, что хорошую привычку неплохо бы и закрепить... впрочем, человек волен думать всякое.
Главное — солдатик снова был на вершине высокой крутой горы под названием Счастье, причём местному Полелю не пришлось никого из этой парочки тащить туда силой: у них ловко получалось взлетать туда без посторонней помощи.
Ольгица, переполненная ласками и хлебом пана Крыштофора, чувствовала невыразимое блаженство и размышляла, что некоторых людей неплохо кормят за то, что они убивают других людей.
Но эта мысль растревожила, и она испуганно посмотрела на солдата:
— Я не переживу Вашу смерть, милый пане Крышто! Я же одна на всём белом свете! — она так заломила руки, а две огромные слезы так шустро выкатились из тёплых круглых глаз, что Крыштофору стали безразличны все войны в подлунном мире и всё остальное, ради чего пришёл в войско гетмана Радзивилла.
Но как только нос солдатика опустился настолько низко, что стал показывать крайнюю степень печали, Ольгица почувствовала: пора положить на другую чашу весов что-нибудь увесистое, а не то весы, то есть нос пана солдата, выкинет какую-нибудь штуку...
Ольгица сказала:
— Я знаю, что делать! Я заворожу дорогого пана солдата!
— А ты умеешь?— на всякий случай спросил Крышто.
Он нисколько не сомневался: про Полесье говорили, что здесь колдун на колдуне... А может, на колдунье...
— Я ещё не умею, но моя крёстная знает немало и научит меня, и я заговорю пана Крыштофора от пули, от раны, от сабли...
— И от пушки! — попросил окрылённый надеждой Крышто, — попроси ещё заговор от пушки и от ночной темноты! — И он признался Ольгице, что боится темноты, — потому что доверял.
Ольгица поцеловала его в одно ухо, в другое, уложила спать и вздохнула, предчувствуя, что ночью ей опять придётся отгонять страхи от молодого пана солдата.
*Речь идёт об отъезде из войска гетмана Я. Радзивилла и его двоюродного брата Б. Радзивилла на всю зиму-весну 1649 года, сразу после того, как Речица была отбита, а казацкие отряды отброшены к Припяти.Я. и Б. Радзивиллы — см. Приложение "О героях повести"
*Стражник — войсковой чин, в середине XVII века впервые введён в армии Великого княжества. Стражник контролировал службу охраны обоза и обязан был лично осматривать каждое воинское подразделение, въезжающее и выезжающее из лагеря.
*Пакусин — казацкий полковник. Занял Речицу летом 1648 года. От Богдана Хмельницкого получил указание "дальше не двигаться, охранять Речицу".
*Кулеврина — род тяжелой пушки
*Хоругвь — полковое знамя. Потеря хоругви грозила расформированием полку.
*Мушкет — тяжелое ручное огнестрельное оружие, к которому полагалась подставка
*Волович Владислав — см. Приложение "О героях повести"
* "...отстаивали свою правоту" — только Гуда мог так описать кровопролитные и жестокие битвы на землях Речицкой волости, в которых принимали участие, с одной стороны, — войско Литовское, защищавшее интересы помещиков-землевладельцев, госуларственные институты и законность на белорусских территориях и, с другой стороны — казацкие войска полковников Б. Хмельницкого, в состав которых влилась восставшая беднота.
*Левак — боевой нож
* * *
Рассказ четвёртый: о новых подружках Гуды и о прекрасной даме, способной стать во главе любого войска.
— К нам едут ложки! — кричал местный полоумный парень, и прыгал, и кособоко кружился вокруг работавших солдат:
— Прекрасные ложки! Человек без ложки — как миска без дна: рядом борщ густой — а человек пустой!
Все вдруг вспомнили, что, действительно, у них выщербились ложки и не мешало бы обзавестись новыми. Поэтому, когда каким-то чудом минуя маркитантов*, к Речице приковылял едва живой от старости скрипучий возок, ему разрешили проехать и остановиться возле ворот, чтобы все желающие могли купить себе новые ложки. Приезжие дед и бабка даже растерялись: жолнеры набежали, разгребли весь товар, побросали мелочь и, ничем не обидев, разошлись. На рогожке на дне возка остались лежать только две ложки-мешалки покрупнее обычных, с длинными ручками: ими кашевары мешают варево в котле. Но кашевары не спешили за обновкой. Только притащился кривой парень с весёлым безумным лицом, лёг животом на возок и стал ласково ворковать с ложками.
А когда дедок дёрнул вожжи, собираясь отправиться обратно, парень взял на руки последние ложки, как берут младенцев, и потащился прочь.
— Эй, эй, это что такое? А гроши?! — заголосили дед и бабка.
Они, наверное, долго учились вот так одновременно кричать и вместе спрыгивать с воза и, ловко выполнив первую часть упражнения, принялись за вторую: догнали дурака и выхватили у него из-под мышек свои ложки.
Дурак опешил.
Он протянул к ним руки, заплакал, да что там: зарыдал так громко, взревел так, что заглушил бубны нескольких хоругвей, отбивавших ритм* для солдат-копачей.
Возок, как кибитку циркачей-скоморохов, снова окружили люди. Все спрашивали, в чём дело, кто обидел Гуду? И деду пришлось отчитываться перед панами жолнерами. А бабка не двигалась, надёжно прижав седалищем ложки на случай, если бы тем захотелось сбежать.
Когда удалось растолковать солдатам, что странный человек возлюбил две драгоценные липовые ложки и пытался их свести за собой безо всяких обязательств, сразу несколько рук, не сговариваясь с головой своих хозяев, кинули селянам плату за ложки, и две мешалки снова увидели белый день, с облегчением освободившись от тяжкой опеки почтенной хозяйки.
Гуда радостно расцеловал ложки:
— А мои ж вы Ганусечка и Марусечка! — поднял мешалки счастливый дурак.
— Нет, — сказал Яцек, — их зовут не так.
— А как? — насторожился Гуда.
— Эльжбета и Матильда, — смеялся Яцек.
— Нет, ты неправду говоришь. Может, и я ошибаюсь, но им нравится Гануся и Маруся, а не Эльжбетка и Мотильдя.
— Ты их перепутал, Гуда! Вот эта Гануся, а эта — Маруся, — не отставал Яцек. Он был недобрый.
— Я не мог перепутать мои ложки, — упёрся дурак.
И, всем на удивление, как ни пытались сбить его с толку, меняя ложки местами, он их различал.
— Гануся и Маруся росли рядом, но по отдельности, — сказал Гуда солдатам.
А дед с возка каждый раз подтверждал его правоту, пристально разглядывая ложки, и объяснял, что, действительно, человек правду говорит: одна ложка сделана из одной липы, а вторая — из другой, и оба дерева росли рядом на хуторе Васильки, что за Тиселем.
С этого дня Маруся и Гануся поселились в лагере войска Литовского, и польный писарь* пан Волович, когда дошёл до него слух о липовых подружках Гуды, язвил, что пора бы внести их в общий список.
* * *
— Как-то, ближе к вечеру, сотник Игнатий Лыщинский заглянул в гости к замковой кашеварке Христине.
Нет, это я неправильно сказал: дядька Игнатий был человек серьёзный и шел не в гости, а по делу. И совсем не к тётке Христине, и вообще не к тётке, а к полковому начальству. Но иногда получается: соберёшься в одно место, а оказываешься немножко в другом. С вами разве такое не случалось?
Сотник, конечно, как человек серьёзный, был крайне удивлён предприимчивости собственных ног. Теперь, сидя в просторной кухне, он изучал свои доселе совершенно послушные сапоги, шагнувшие через порог навстречу великолепной Христине.
Куда бы ни ступила Христина, на полшага впереди шла слава о её ратных подвигах, и слава эта гремела на всю округу. Кухарка ловко командовала не только горшками, но и знала все боевые приемы с ухватом. А для ближнего боя у пани Христины под рукой всегда лежала крепкая колотушка.
Но ведь и полководцы иногда принимают гостей?
Так думал сотник Лыщинский, сидя на табурете. И успевал потихоньку разглядывать пленительные формы тётки Христины.
Речицкая земля хорошо постаралась, создав такое совершенство по образу своему и подобию. Христина была устойчива, как корабль с хорошим балластом, и кругла именно в тех местах, которые приятны мужскому взору. Игнатий Лыщинский дивился, глядя в тыл этой удивительной особе, пока кашеварка поворачивалась у печи. И даже время от времени терял нить разговора...
В точности то же самое сейчас происходило ещё с одним удальцом: в руках Христины млел от предчувствия небывалого почтенный петух. Игнатий ревнивым взором следил за соперником, которого не выпускала из объятий кухарка. А Христина между делом ловко связала потерянную нить разговора, и два нахохлившихся мужчины — один пока ещё в перьях, другой не имевший перьев, но с остатками тёмного пуха и там и тут, — услышали нечто, сказанное решительно и небрежно:
— Мужиков — как скворцов!
Лыщинский затаил дыхание. Липкое подозрение, которое не в силах пережить ни один мужчина, сдавило ему горло.
В полном согласии с Лыщинским перестал дышать и петух: ему сильно-таки пережала шею эта чертовка!
А Христина продолжала:
— То есть, я вот рассуждаю, мужчин много: Корона, Княжество, ещё Украина, а я — одна! И потому должна блюсти себя, пане Лыщинский. И пусть говорят, что я сварливая и злая, только бы не отирались тут всякие! — и показала, что будет тому, кто посмеет покуситься на единственную в трёх землях женщину — рубанула огромным ножом петуху поперёк шеи.
Я вам скажу по секрету: никогда-никогда ни одна речь полководца не производила на сотника Лыщинского такое сильное впечатление! Игнатий подумал, что, пожелай эта пани стать во главе конфедерации*, он первый рванёт под её знамёна.
*Маркитанты — сопровождавшие войско торговцы
*"...отбивавших ритм для солдат-копачей" — массовые работы на строительстве городских укреплений проводились очень организованно и сопровождались музыкальным аккомпанементом барабанов, в то время называвшихся бубнами.
* Польный писарь Княжества Литовского вёл учёт количества людей в войске.
*Конфедерация — мятежная регулярная армия, избравшая себе новых военачальников
* * *
Рассказ пятый: какой-то неизвестный скучный умник долго и нудно описывает строительство новых укреплений. Ни один Гуда не выдержит такой тягомотины, лучше перелистать сразу.
Вокруг Речицы кипела работа.
Руководствуясь золотым правилом, которое говорило о том, что солдату труд — мать, а безделье — мачеха, командование Войска Литовского, из искреннего побуждения не осиротить семь тысяч мужчин, распорядилось укрепить ставку по чертежам немецких учёных людей.
Свозить лес в невиданных количествах и строить крепость начали зимой.
Один солдат признался своему сотнику, что приступили к работам в очень неудачное время. По мнению человека, надо было повременить до старой луны, а ещё лучше, до особого благоприятного дня. Но сотник, покивав головой, оставил это: работы закипели и их уже не остановить. И старый солдат из татар, издавна понимавших кое-что в указаниях звёзд, молвил, покачав головой:
— Ай, нехорошо начали, ай, как бы ни пошло всё прахом!
Весной над Речицей поднялись пять новых башен Верхнего замка.
Теперь башни — в отличие от дедовских, квадратных, — стали восьмиугольные, крытые восьмигранными шатрами-крышами с жестяными ветрениками на тонких стержнях.
Возвели новые городни*, украсив их крытой галереей с точёными столбиками-опорами. По галерее можно было обойти весь замок по кругу, проходя сквозь башни на уровне второго яруса. В центре крепости поставили новый дом для собраний, в нижнем его этаже расположились панская кухня и другие службы.
Внутри городен не забыли устроить несколько потребных каморок*.
Начинаясь наверху у двери, прорубленной в толще северной крепостной стены, вниз по крутому обрыву к днепровской пристани протянулась новая ступенчатая лестница с перилами.
Мост, ведущий в крепость, был ещё годен, но, по совету учёных немцев, опоры под ним установили на подрубах: стоит выбить клинья в некоторых местах, и мост обрушится вниз. Часть моста, как и в старые времена, поднималась на цепях, закрывая въезд в башню. Когда закончили работы и удалили строителей из обновлённого замка, начали копать рулю*. Для этой особой работы доставили людей из Рогачёвской крепости, где стоял полк Винцента Гасевского. Не потому, что не было своих мастеров, а ради сохранения дела в тайне; уедут солдаты, и с ними уедет секрет речицкого подземного хода. А война не щадит людей и, значит, затеряются, раздробятся подробности. Так приказал Януш Радзивил, у которого уже тогда были особые планы насчёт молодого Гасевского* и его полка.
Копали рулю осторожно, маскируя работы во время вынужденных перерывов, и закончена она была лишь через полгода, к концу лета, причём доделывать пришлось другим.
Вскоре с высоты нового Верхнего замка полковники осматривали второй пояс укреплений: Нижний замок. Четырнадцать сторожевых башен, соединённые острожной стеной, как чётки, легли полукругом, надёжно закрывая от неприятеля речицкий посад.
Тут надо сказать, что, когда казаки Пакусина сидели в Речице, они разнесли монастырь доминиканцев, стоявший рядом с крепостью. И потому войско Литовское первым делом восстановило монастырский костёл. Для этого храма шестнадцать лет назад речицкий староста Александр Слушка* привозил дойлидов* из Гродно. В войске было немало солдат римской веры, божий храм отстроили быстро, и теперь деревянная звонница костёла под острой вытянутой крышей гордо втыкалась в небо жестяным шпилем.
Но больше всего работ было на городском валу.
Польный гетман Януш Радзивилл, объехавший Европу и понимавший в военной науке, указал возвести третью линию обороны из земляных валов и бастионов для полевой артиллерии. Этого требовала безопасность города, замкнувшего казакам дорогу во внутренние земли Великого Княжества. Пламя казацкого восстания, пылавшее на землях Украины и кровавыми языками достигавшее Речицы, должно было погаснуть на её обширных валах и под новыми стенами.
Вот выбраны были "заведовцы коло реставрования валу" — 12 главных распорядителей работ. Их заботой стала заготовка строительных материалов: брёвен, досок, дора, гонта, хвороста, дерна, кирпича, извести, песка, гравия, скоб. Они отвечали за готовность инструментов: рыдлей, заступов, тачек, кошей. Этим достойным людям приходилось держать в уме всех работников: копачей, дойлидов, резчиков дёрна и его отвозчиков — фурманов, грабарей, поденщиков, и не забывать о самых главных виновниках затеянного дела, валмейстерах — немецких военных планировщиках.
Впрочем, башковитые немцы, пользуясь силой незаурядного ума, не давали забыть о себе даже на минуту.
Распорядителям было не спрятаться от них нигде.
Валмейстер тащился следом, сетуя на то, что солдат-белорусец* не так тычет лопатой в землю и, следовательно, только наследники герр распорядителя имеют надежду увидеть земляные бастионы законченными.
Жаловались на людей из рейтарской сотни, притворившихся, будто не понимают ни немецкого, ни польского. Они исказили разметку так, что кружной ров наверняка получится прямым, протянется от Речицы до Хельвеции*, и рейтары* ночами будут по этому рву запросто гулять к девушкам в родные края и обратно.
Так что двенадцати распорядителям работ некогда скучать.
Чего стоило одно только расписывание карток* на каждый день!
Картку выписывали каждому десятнику, что упорядочивало работы, и не было простоев и суеты. За ходом работ присматривали сотники, десятники, вахмистеры.
В мирное время, если городу стукнула блажь подновить свой вал, магистрат, как правило, нанимал дополнительно за определённую плату поденщиков, выполнявших самую грязную работу. Они нарезали и укладывали дёрн, затачивали колья "для прибияня дерну". Но время сейчас было настолько немирное, что магистрат в городе отсутствовал, как, впрочем, и сами горожане, которым не понравилось соседство с казаками, ранее занявшими Речицу. Они разбежались кто куда, если умудрились остаться живы. А теперь не прочь бы вернуться, но жолнеры так плотно обсели маленький город, что между ними было уже не прошиться. Приходилось, ютясь у родни по сёлам, выжидать.
А солдатам пришлось выполнять тяжёлую и грязную работу самим.
И невозможно было отказаться!
Дело в том, что с утра и до вечера, с перерывом на полуденные часы, на каждом участке ходил с барабаном добыш и бубнил*, бубнил для своей сотни, задавая ритм работы. Уж таков был дедовский обычай — работать под музыку. И у каждого белорусца при звуках барабана руки сами начинали сгибаться и разгибаться с нужной скоростью, согласно с руками других работников.
Вы хотите отсидеться где-нибудь в холодке, но не тут-то было! Вы дёргаетесь, наклоняете и выпрямляете спину, ваши ладони требуют лопату, и вы понимаете, что теперь придётся, приплясывая и шевеля неутомимыми руками, вернуться в ряды работников — иначе всё равно не будет покоя.
Вы думаете, не попроситься ли к фурманам, отвозящим дёрн? Да, они трудятся без барабанного боя, но также имеют собственных десятников и отдельные бригады. Дёрн нарезают специальные резчики. Каждая дернина определённого размера, поскольку на подводу-фурманку грузят по 20 штук, ни больше, ни меньше...
В общем, дело в целом отработано давным-давно, и потому движется к своему завершению. Скоро Речица окажется под надёжной защитой: длинный вал и ров окружат город, а с одиннадцати высоких бастионов полевая артиллерия нацелит стволы в сторону неприятеля.
*Городни - широкие оборонительные стены, сложенные из нескольких рядов брёвен
*Потребная каморка - уборная
*Руля — подземный ход к воде. Имелся во многих замках даже при наличии колодца. Часто рулю обмуровывали — укрепляли кирпичной кладкой. Не всегда руля была на глубине: её могли устроить неглубоко под поверхностью и вывести на склон. Работы выполнялись в тайне, вход тщательно маскировали нарезанными пластами дёрна.
*Гасевский Винцент — см. стр 71 приложение "О героях повести"
*Слушка Александр — см. стр 72 приложение "О героях повести"
*Дойлиды (бел.) — зодчие
*Белорусцы — в описываемый период так начинают называть православное население Великого княжества, проживавшее, в основном, на землях вдоль Днепра, Сожа, Припяти. Слово зафиксировано в письмах середины XVII века, но ещё не закрепилось в языке официальных документов.
*Хельвеция — Швейцария
*Рейтары — тяжёлая конница (конники в защитных доспехах с аркебузами), в основном иностранцы.
*"Картка" — извещение о сроках, характере и объёме работ.
*Добыш бубнил (стар. бел.) — барабанщик выбивал дробь
* * *
Рассказ шестой: об устройстве человека и пушки, о распорядительных Ганне и Марьяне и о том, о чём можно только догадываться.
Всю весну мои друзья-солдаты торопились справиться с направой валов, чтобы к приезду гетмана Радзивилла показать обновку. И я не мог оставаться в стороне. Тем более у Крышто прорезался зверский аппетит, а мне, проворному хлопцу, с разных сторон понемногу перепадало съестного. Тётки замковые кашеварки часто говорили:
— На, держи, Гуда, кусок! На тебя глядя, наш пан скажет, что мы крадём харчи и потому не можем откормить одного хлопца-доходягу. И надо же было уродиться на свет таким удилищем?! Куда пошёл? Сложи свои звонкие мослы на лаву; а вот эти кости, которые у нормальных людей называются руки, пусть берут ложку, и ешь, чтоб тебе!
Так что для меня каждый день был днём Миколы Вешнего*.
— Мне вредно много есть, — отвечал я добрым кашеваркам, — вы же знаете, как про меня говорят солдаты: Гуда парень простой. Это значит, тётечки, что я очень просто устроен внутри, примерно как пушка. Но если запихать в меня сверху, то выстреливает с обратного конца. Поэтому лучше мне взять кашу с собой в черепке, а хлебец я положу за пазушку.
И кашеварки, укоризненно качая головами, соглашались. Они были военные тётки и хорошо знали устройство пушки.
А я нёс добычу тому, кто был сложно устроен внутри, и Крыштофор мог без вреда для здоровья копить сухари для другого, ещё более замысловатого тела с ласковыми глазками, прострелившими сердце молодого драгуна.
Сейчас я вышел помогать копачам.
Мои ложки в последнее время стали беспокойны: я прилаживал их под рубахой и так, и эдак. Солдаты смеялись и спрашивали, не растёт ли у меня хвост? А это ложки перемещались на поясницу и удерживались лишь благодаря пояску. Я поразмыслил и понял: ложкам не хочется сидеть без дела, когда все заняты. И я достал их, воткнул в землю и приказал наблюдать за ходом работ. Мои красавицы гордо стояли на вершине земляной кучи. Крыштофор первый спросил у ложек разрешения отойти, и теперь любой солдат подходил, кланялся и отчитывался ложкам. Ганна и Марьяна никому не сказали против, и все были довольны друг другом. Я заметил валмейстеру, что именно так и надо обращаться с людьми.
Немец побагровел.
Солдаты остановили работу, смотрели. Даже перестал бубнить барабанщик.
Тогда немец сказал мне в полной тишине:
— Гут, Гуда! Гут, гут! Если успеть на ваш участок ров выкопать к утру — я признать, что липовый ложка есть славный распорядитель, лучший, чем я. И впредь не стать проверять работ человек пан Лыщинский, они сами сделать как надо под управлений мудрый ложка. Да здравствует липовый разум белорусца!
Этот немец как в воду глядел!
Солдаты Игнатия Лыщинского недобро сузили глаза, переглянулись, а потом стали махать лопатами, как одержимые!
Немец больше не показывался.
Дядька Игнатий, увидев, что хлопцы не стали отдыхать после обеда, прокричал им вслед:
— Это что ещё за блажь — работать без перерыва? Завтра на вас картки заново переписывать придётся?! Роетесь, будто сам атаман Хмельницкий под Холмечем!
Сотник подумал, посмотрел на мокрые спины своих ребят, плюнул, и пошёл к старосте просить добавить на его участок свежих людей, сменившихся из караула. Не то до ночи драгуны переломятся надвое, и в неполной сотне Лыщинского станет вдвое больше ни на что не годного народу.
А мои ложки не подвели!
Назавтра немец с кривой харей осмотрел участок дядьки Игнатия и признался:
— Я есть подозревать в ложка какой-то сикрет — необыкновенно толковый штука! Думаю, будь две этих ложка полковниками под Корсунью*, они выиграть битва, и казак не лезть в край. Солдат слышать наш уговор, я сдержу слово: вы есть работать без указка. Впрочем, мой проект уже не иметь никакой значение: быть здесь окоп, не быть здесь окоп — два липовый ложка с нами а, значит, с нами успех! Виват!
И драгуны радостно подхватили клич и, веселясь, кричали "Виват!" и подняли, передавая с рук на руки, Ганусю и Марусю, и смеялись. А я улыбался, я радовался, глядя на них: речицкая земля останется в памяти этих славных людей самым прекрасным местом на всём белом свете.
* * *
Игнатий, слегка угостившись у командира соседей сотни трофейной горелкой, размышлял вслух:
— Вот что скажу я: до распорядителей ложки дурака честно выслужились, копая землю. Так, видите ли, они сами пожелали.
— Ложки? — сотник Змитро Усевич подбросил вверх брови, выцветшие, как его солдатская амуниция.
— Да, ложки.
— Говорливы, неприхотливы и работящи: добрые девки. Дуракам везёт! — съязвил Змитро.
— Тебе смешно, а я думал, дурак умрёт — так он ковырял землю мешалками, причем двумя руками одновременно, чтобы не обидеть ни одну из ложек.
— Умора!
— А ещё хуже было бы, если бы, прости Господи, первыми померли в трудах его Ганна и Марьяна. Вот чего я боялся! Посмеялся бы ты, если бы пан полковник приказал их хоронить со всеми почестями. Хорошо, что я додумался, пошёл и взял для Гуды пешку*. Я ему отдаю пешку, а он её хвать — и на вытянутых руках несёт и вручает жолнеру Мочульскому: "На, мол, сохрани!" Тот и взял.
— Этого Мочульского в последней заварушке резанули саблей, и пришлось отнять правую руку?
Лыщинский вздохнул:
— Вот потому я и рассказал тебе, пане Змитрий. Вчера дурак нашёл пешку и сунул твоему жолнеру, старому Миколаю. Пойдёте на дело, проследи за дядькой Миколой, а? Да не говори ничего хлопцам, не надо.
А ещё сотник Лыщинский обдумывал странное наблюдение, настолько странное, что его нельзя было говорить никому.
Однажды утром его драгун Тимох обнаружил на своём сеннике две ложки дурня. Тимох испугался: Гуда не любил, если брали его цацки. Обидится, перестанет тягаться в гости, и тогда позор всей сотне. Придётся узнавать дурацкие шутки и байки через других.
Лыщинский видел, как Тимох тихо вышел и положил мешалки на чурбак у догоревшего костра. А теперь этого Тимоха нет в живых: пуля попала ему в голову. Умер сразу, не мучаясь. О такой смерти солдаты молятся.
И всё бы не диво, если бы не ложки....
У Тимоха они оказались в конце травеня.
Тимох — единственная потеря в сотне Игнатия.
Но в последнее время ложки повадились каждую ночь навещать солдат: обошли, наверное, десятка два, да, причём, самых лучших.
Ребята хохочут, а сотнику Лыщинскому что-то не до смеха... Сердце чувствует: скоро, ой, скоро запоют полковые трубы!
Вчера Игнатий уговаривал Гуду отправить Ганну и Марьяну, будь они неладны, на перинку: это значит, в свой сундук. Может, ложки перестанут таинственным образом бродить по лагерю?
Солдаты, барабанные их головы, ничуть не сомневаются, что это забава: один находит ложки и подкидывает другому. Но сотник говорил со всеми по отдельности; мужики признались, что спали, как соломы продавши и, смеясь, валили подозрения друг на друга. А этой ночью Ганна и Марьяна оказались уже в шатрах соседней сотни...
Игнатий развёл разговор с Гудой.
Послушал бы кто со стороны — несомненно, старый дурак толкует с молодым, причём без толмача-переводчика:
— А не обидно ли паненкам Ганусе и Марусе ночевать на солдатской соломе?
— Они не спят...
— Может, неловко, трёт бока соломка?
— Не, они сильно заняты... — неохотно отвечал Гуда, ковыряясь в носу и по хозяйски раскладывая на коленях то, что, с некоторым усилием, удалось извлечь на свет божий из ноздри.
— А чем же они заняты?
— Им знать надо о многом...
— И о чём же хотят знать твои ложечки?
— О плохом и хорошем, сосчитать то и другое, — дурак притих, опустил веки, словно были у него мысли, которые следовало хорошенько обдумать. Потом поднял глаза на сотника:
— Пане Игнатий, не запирай моих девонек в сундук, им это не понравится! А ещё Ганна и Марьяна сильно просятся на простор, придумай, как бы мне поднять их повыше?— кротко попросил он.
Сотник обрадовался — вот и решилась его забота! Конечно, надо помочь паненкам покрасоваться перед всеми на высоте.
*Микола весенний отмечался 22 мая. Обязательно надо было накормить бедных, калек, юродивых. "Не накорми о Николин день голодного, сам наголодаешься"
*Позорное поражение упившихся польских военачальников под Желтыми водами и Корсунью привело к тому, что казацкое восстание приобрело невиданный размах.
*Пешка — значок, вручавшийся тем из калек, кто не в состоянии работать на строительстве укреплений. Даже в мирное время к этим работам привлекалось всё мужское население, включая лиц дворянского и духовного звания.
* * *
Рассказ седьмой: о том, как непросто порой всей армии угодить двум достойным паненкам, о путешествии речицких мужиков на край света и о проворном таинственном человеке, нагло втёршемся в доверие к полковникам.
Князь гетман Януш Радзивилл, въехав в ворота новой крепости, поднял глаза на нарядные шатровые кровли сторожевых башен, перевёл взгляд на свежую крышу дома для военных советов, и спросил, вглядываясь в деревянное навершие:
— Это ещё что такое торчит у коня: вроде как уши, или рога?
— Вчера местный дурень Гуда устроил вертеп перед теслярами. Не успокоился, пока старший не высверлил дырки и вставил его ложки коньку вместо ушей.
— Чего хотел дурень?
— Его драгоценным ложкам, видите ли, захотелось на вольный ветер!
— А просто поноситься, проветрить ложки, дураку не пришло в голову?
— И ребята так ему говорили. Но он упёрся, доказывал, что только там, на высоте, веет вольный ветер, а когда от хари к харе — это уже не тот ветер...
— Ну, да! — развеселился Радзивилл и подмигнул в сторону тучного пана Смолени, — посудите сами, пан Степан, среди нашего мужичья, особенно после гороховой полбы, съеденной на вечерю, бедняга ветер не может легко махать крылами — столько приходится ему выносить всякого...
— Это немцы..— сказал быстро, зардевшись и втягивая голову в плечи, пан Степан Олелькович, любивший подпустить хорька на общем сходе. Причём не всегда зверюшка выскакивала потихоньку.
— Да, да, только немцы, конечно,— охотно согласился Радзивилл, пряча искры в глазах под тяжёлыми веками. — С наших святых архангелов лишь ладан и мирру сдувает ветер-терпеливец.... Ну, а что за особенные ложки у Гуды?..
Вельможные братья Януш и Богуслав, оставив войско на Григория Мирского, вынуждены были почти всю зиму и весну 1649-го мотаться между двумя столицами: Вильно и Варшавой, Там польному гетману приходилось вести другую битву, не менее напряжённую, с дворцовыми интриганами короля Яна II Казимира. Вернулись в Речицу 2 липеня*, и теперь гетман желал знать всё о делах в своём лагере.
Полковники, как мальчишки, перебивая друг друга, принялись рассказывать гетману, что дурак с весны носится с липовыми ложками, называя их Ганусей и Марусей. И сколько ни пытались запутать Гуду, подменить ложки — он их различает. И бережёт, как око. И что он вытворял, когда ребята пытались отобрать и припрятать его ложки?! Дурак дураком, а умеет поставить на своём. Теперь солдатам мало забот: они должны ещё и помнить о дурацких ложках, и оказывать им всяческое уважение. А Гуда подкидывает ложки солдатам в постель во время сна, а наутро требует вернуть ему, и твердит, что ложки сами ходят в гости к кому захотят.
— Ну, конечно, как обозные девки, — отвечал Богуслав.
— Нет, что Вы, князь! Солдаты тоже поначалу принялись так шутить. Но Гуда пригрозил, что никогда не покажется у них, если они не понимают, как достойны Ганна и Марьяна, как деликатно надо вести себя в их присутствии и почитать, как самых уважаемых девушек!
— Помогло?
— В сотню Петренко Гуда больше не ходит. Там насмешник Ясек не сумел обуздать свой язык. А в сотне Лыщинского все носятся с ложками, и дурак доволен, и даже оставлял их ненадолго у Игнатия в сундуке с хоругвей и бубном.
— Ну, и долго ложки будут торчать над моей ставкой? — внезапно прервал светскую беседу Великий гетман.
Полковникам показалось, Радзивилл в досаде. Они посерьёзнели, притихли.
Сертыцкий предложил:
— Гнать надо дурня! Выкудривает всякое!
— Чем пану Сертыцкому помешал Гуда? — повернулся к нему гетман. — Я таких дурней ещё бы пару-тройку за собой возил.
— Это точно, — бодро подхватил Юдицкий*, всегда знающий, что у гетмана на уме. — Солдаты с утра продирают глаза один перед другим, — кто скорей! Потому что спешат раньше всех проведать: что Гуда говорил, с кем Гуда говорил и что из этого вышло?
А суровый Владислав Халецкий*, строго глядя в глаза полковникам, добавил:
— Панове, видит Бог, я всю жизнь среди солдат, а такого порядка внутри войска не было никогда и нигде. Ни батогами, ни строгостью, а одной только непомерной дурью этот блазной держит нам все сотни. Парни из-за обозных тёрок не дерутся, местных не обижают, если встретились-пересеклись с чужими — тут же принимаются о дурачище этом друг другу рассказывать. Я видел, как пехотный перемолвился с гусаром и оба смеялись и хлопали друг-друга по плечам — когда такое было*? И ржут, ой, ржут! Зубы белят на солнце так, как старательная девка себе холст не белит! Только и слышно: то на окопах остановились, лопатки отставили, смеются. То на стенах топорами махают, и опять хохот. Вечером — приключений не ищут, обиды не вспоминают, о доме не тоскуют: Гуду, видите ли, в гости ждут, заранее скалиться начинают.
Радзивилл одобрительно кивнул.
— Дурак ко всем ходит?
— Ходит ко всем. Только ходит хитро: где вдруг взгрустнулось, он уже тут. Это один сотник мне рассказывал. Я не поверил, перемолвился с десятниками, они проследили: точно, дурак нюхом чует, где натянулось и болит, — туда и тащится. Но больше любит ребят из сотни Игнатия Лыщинского. Игнатий и расповедал мне про все его повадки.
— А вчера кого к столбу водили?
— А, так это секли солдата из немецкой пехоты. Немцы по-нашему плохо понимают, у них дурак почти не появлялся. В немецком полку — да, — одна поножовщина была и драка: всё, как обычно.
— В рядах немецких наёмников самая лучшая дисциплина.
— О, да! У них с этим железно! (Потому и платим мушкетёрам в три раза дороже за службу — украдкой вздохнул Халецкий). Но случается...
— А к венграм ходит дурак?
— Редко. Но те по-нашему неплохо лопочут и сами шутки через солдат-белорусцев собирают. А вот шведы, как немцы, в стороне.
— Ну, их забота. В их землях, значит, на дураков неурожай. Пусть постятся.
Радзивилл постучал твёрдым холёным ногтем по столу, сказал:
— Не ущемляйте дурня. Если в чём нужда ему, поучаствуйте. Да проследите, чтобы не стал болтать лишнее. А то лазит везде, всё видит, как бы не вынес, от великого ума, не выплеснул, что не надо, на чужие уши... — и, снова помолчав, подумав, князь повелел привести, поставить Гуду перед ним:
— Надо проверить дурака. Только не пугайте. Придумайте байку, чтобы сам пришёл и был спокоен.
— Я велю Игнатию Лыщинскому привести Гуду, он сделает как надо, — ответил Богуслав Радзивил, потому что драгуны были у него в подчинении.
* * *
Надо признаться, живот человеческий — самая своенравная часть тела.
Вы можете приказать руке не чесаться, или ноге — не шаркать по полу, но животу не прикажете. И, хоть вы сейчас приглашены в высшее общество и ведёте вежливую беседу с вельможным гетманом Радзивиллом, а вокруг за столом расселись знатные военачальники, жаждущие между возлияниями и закусками тоже посовещаться с вами, — живот лезет высказать своё мнение!
Видно, творя человека, Бог был немного не в настроении и, будучи мужчиной сильным и решительным, вкладывая речь в уста, нечаянно затолкал часть звуков глубже, прямо в нутро. А в результате у человека даже место, весьма далёкое от головы, нет-нет, да и выскажется.
Так если любишь поговорить, то хоть подбирай выражения, — но живот и слышать об этом не хочет! Сколько я ни колотил его потихоньку кулаками, сколько ни втягивал, пытаясь придушить игривые бурболки, живот бормотал, ухал и клекотал, как тетерев в брачную пору, и мне пришлось говорить всё громче и громче, чтобы заглушить бессмыслицу, несущуюся из моего чрева.
— Знаешь ли ты, парень, куда съехали речицкие мещане с семьями? — спросил меня нарядный и золотой, как церковный иконостас, вельможный пан.
— Да, — кивнул я, — туда и туда. — И показал в направлении трёх дорог из города.
— А за реку? — спросил гетман.
— Не. Моста ещё не было*.
— Много ли мужчин у вас показачилось?
— Все! — сказал я. — Каждый вечер в шинках проходило торжественное причастие: после чарки дармовой горелки каждый халупник становился казаком. После двух обещал никогда больше не ходить возле жениной юбки. После трёх клялся любить только коня, причём, почему-то, — буйного и, иногда, для разнообразия — саблю. А после четырёх чарочек готов был во славу казачества идти хоть на край света. И, знаете, панове, — наши речицкие таки умеют держать слово!
— Вот как?
— Да-да! Смело вскакивали они, чтобы начать славное путешествие, а край света — он похож на край скамейки, или на край стола, — все края, я полагаю, чем-то похожи. Вот и мужи наши сверзались вниз, и там, под столом, находили они цель своего похода. Наверное. Потому что обратно не спешили: возвращались не все и не сразу.
— Смешной дурень! — брякнул кто-то за столом.
— Где? — я быстро оглянулся.
У нас есть один дурень, и о нём я нередко слышу от людей, но ни разу не удавалось увидеть! Проворный, видимо, человек! Сколько ни просил показать его мне, люди обычно отмахиваются: "Потом, потом, в другой раз, Гуда!"
Вот и сейчас польный гетман ответил примерно то же, и строго глянул на бдительного пана, увидавшего дурня среди полковников.
Я очень удивился!
Я думал, в замок ходят только по особому приглашению, но кто станет звать дурня, да ещё к богатому ужину? Значит, он прошмыгнул мимо караула?
Мой живот крикнул своё мнение на этот счёт, но таким неразборчивым языком, что я не смог воспользоваться подсказкой.
Я надул щёки, придержал дыхание: пусть заткнётся живот, и, немного выждав, спросил:
— Пан гетман разрешает дурню приходить сюда?
Гетман стрельнул на всех глазами и, вроде бы, перемигнулся.
Но вы не думайте: у военных глаза действуют не так, как у обычных людей: слишком много глаза повидали всякого, и от этого стали немного не в себе. Потому не надо обижаться, когда глаза солдата при вас подмигивают, или бегают, или выделывают другие странные штуки — так объяснял мне добрый дядька Игнатий Лыщинский.
— Разрешаю, Гуда, — ответил Радзивилл, позволив своим глазам порезвиться.
Он развеял все мои сомнения — ловкач-дурак приобрёл здесь себе покровителей!
Тогда я решил окончательно внести ясность: если можно бывать в замке смешному речицкому дураку, то можно и вежливому сыну горшечника?
— А мне можно?! — спросил я громко, потому что живот снова попытался высказаться.
И все обрадовались.
Засмеялись, задвигались, снова наливали узкие келихи*, а прислуга подала ещё кушанья, и мне перепало кое-чего.
Хорошие люди! Слава Богу!
*Липень — июль
*Наплавной мост через Днепр на плане Речицы, датированном серединой XVII века указан как существующий. Наверняка это было временное сооружение, сработанное солдатами.
*Юдицкий — см. Приложение "О героях повести"
*Халецкий Владислав — см. Приложение "О героях повести"
*...пехотный разговаривал с гусаром" — действительно, необыкновенное явление в Войске Литовском середины XVII века. Гусарская конница, высокооплачиваемая, элитная, состоящая из представителей знати, бунтовала даже если во время переходов случайно оказывалась между пехотными сотнями.
* * *
Рассказ восьмой: о чём говорят мужчины, когда рядом нет воспитанных паненок, об ущербной половине рода человеческого и о собаке с твёрдыми намерениями.
Крышто снова вырвался из лагеря и весело мчался по дороге навстречу приветливым медовым глазкам и улыбчивому ротику. Кстати, этот ротик так умело раздавал команды, а маленькие ручки так ловко разворачивали солдата лицом к работе, что он едва успевал отвечать: "Будет исполнено!" И от этого их свидания были ещё более прекрасны и пролетали, как один миг.
Думается мне, мы с Ольгицей стали заправскими лекарями: я лечил тоску солдата прогулками, а Ольгица — особенными словами, которым её научила крёстная, и наш Крыштофорчик сиял, как новенький талер.
Драгуны Лыщинского успели поучаствовать в нескольких военных вылазках, и Крышто проявил себя героем. Ещё бы, только представьте: грудь ваша раздувается от напиханных под барву* ладанок, травок и корешков, а вокруг вас стеной стоят святые и, как мельницы в ветреный день, махают руками, отводя вражеские пули, сабли, пики... Вы тоже станете чувствовать себя на поле боя, как в матушкиной колыбели!
Только от пушки Ольгица не нашла заклинаний. Но казаки, повстречавшиеся сотне Лыщинского, не любили таскать тяжести — пушек у них не было. В общем, пока всё складывалось удачно.
Правда, Ольгице за новые познания пришлось признаться крёстной, о ком стучит сердечко. И старуха, поколошматив девчонку для порядка, решила, что, может, молоденький небесный* солдат — это судьба, а от судьбы не уйдёшь. И если у судьбы крепкие плечи и добрые глаза, да в придачу она щедро делится сухарями, то нечего крутить носом! И старуха умело прикрывала юную крестницу от нападок вечно усталой, злой мачехи.
А мне приходилось отдуваться в лагере Войска Литовского... Очень нелегко простому жолнеру хоть раз в месяц скрыться на ночь так, чтобы ни у кого не возникли вопросы, — приходится помогать!
Сейчас я сидел у костра с драгунами пана Лыщинского, и, как хороший пастух, перегонял с места на место разговоры, чтобы не забрели в чужой огород.
Вы бы только слышали, о чём говорят бывалые солдаты, когда нет рядом воспитанных паненок, а ещё, как сейчас, нет молодых юнцов вроде Лужанковича!
— Кстати, а где Лужанкович? — спросил один человек.
— Где, где — в ...(трам-там-там)! — ловко ответил я и в рифму, и по существу.
Все остались довольны ответом, потому что заржали, раздвинув усы.
— Кстати, о ... (трам-там-там)! Ладная бабёнка — редкая удача.
— А, может, наоборот. Повстречает человек такую — и пропал. Ни друзья ему, ничего не мило: мужик становится кашей-размазнёй.
— Вот почему ты облизываешься, собираясь навестить кое-кого! Проверяешь, началось превращение в кашу или ещё нет?
— Не верите? Адам за обольщённой Евой бежал не откуда-нибудь, из самого рая — это, по-вашему, умно?
— Был изгнан.
— Ну, так и шёл бы сам по себе, зачем за ней потащился?
— Нет, как можно мужчине оставить дело, не убедившись лично: если Змей позарился на бабёнку, то это неспроста? Адам решил, что в этом что-то есть, и возжелал узнать, правда ли?
— А разведка доложила: точно.
— Да, и пропал человек.
Драгуны засмеялись, а кое-кто заёрзал и повернулся другим боком к пламени: поджариваться нужно с разных сторон, так учит нас каждый кусок мясца на вертеле.
— Интересно, Змей больше не наведывался к Еве?
— Кажется мне, что он с ней и не расставался, и потому так трудно с бабой договориться.
Ты к ней по-хорошему, а в ответ: "Ш-ш-ш!"
— Ты её — хвать, а она на тебя ядом, ядом!
Я почувствовал, что пора вмешаться, не то польётся из людей всякая муть:
— Ну, наверное, со змеем ей лучше, — осторожно предположил я, — у аспида нет ничего неприятного: никаких тебе грубых наглых рук, ни ног в нестираных обмотках, ни резких подмышек, ни колючих усов...
— О-го-го! — покатились от хохота солдаты. — Змей весь состоит из самого главного! Только приятное — и ничего лишнего!
Не знаю, что смешного я сказал, но ликует моё сердце, когда людям так весело. Пусть смеются на доброе здоровье. Правда, делается порой невыносимо грустно оттого, что крепкое здоровье пригодится моим добрым знакомым всего на две седмицы, считая от сегодняшнего вечера. Да уж, я знаю это так точно, как то, что вчера впервые в жизни ел у тётки Христины лапшу с льняным маслом. Вот и стану думать о дивной лапше, ибо она украшает жизнь, и не буду думать о том, что ждёт завтра солдата, потому что ничего хорошего плохие думы не прибавляют божьему свету... Да, и если уж я затеял разговор о праматери всех человеков, то нельзя оставить людей, не растолковав им свои слова:
— Он угощал Еву и был любезен, как самый воспитанный шляхтич, — сказал я, дождавшись, пока солдаты отсмеются и переведут дух.
— А пан Егор, — я повернулся к одному драгуну, — умял у одной пани пирог и сбежал, прихватив второй...
И ещё: кто слышал, чтобы Адам разговаривал разговоры с Евой или приглашал её под яблоньку?
— Зачем ему эти ужимки? Бог ведь сотворил женщину для него!
Я подумал: "Тут-то и заковырка, зря он так решил!"
— Из него — из ребра, — поправили спорщика.
— Да, подтвердил я. — Батюшка говорил, что Бог вынул ребро из Адама, и сотворил Еву в точности по образцу первого человека. Только я думаю: у мужчины после отнятия ребра стало немного не хватать, и с той поры он живёт немного ущербный. А вот про то, что у женщины чего-то недостаёт — не слышал. Мне кажется, теперь женщина — совершенный образец.
— М-м, — задумчиво протянул Игнатий, положа тяжелую руку мне на плечо. Нас никто не слышал, солдаты говорили о своём.
— Бабы — загадочный народ.
Так ты говоришь, Гуда, им дороги наши знаки внимания?
— Дядька Игнатий, каждый молодой парень это знает и ходит вокруг своей Евы, словно он и она — одни на всём белом свете. А потом почему-то забывает, что ему была предназначена одна-единственная Ева, — не много разных Ев, а только одна. И вот тогда Бог изгоняет его из рая, и он доживает, как неприкаянный...
Игнатий встряхнул моё плечо и тихо сказал:
— Наверное, твоя правда, мудрый хлопец. Что-то похожее я недавно слышал от...
— А ещё, раз уж мы заговорили о сотворении, — громко сказал Лыщинский, — расскажу я вам, ребята, как бабы подали прошение Богу, и что из этого вышло!
Все придвинулись ближе, подтянулось много людей от соседних костров: дядька Игнатий хорошо рассказывал.
— Надоело бабам мучиться, рожая детей. И решили они, что это несправедливо — им и так приходится несладко. Попросили Бога, чтобы теперь женки рожали, а мужи в это время кричали и корчились в муках. Ну, пан Бог выполнил просьбу: как пан гетман, наложил на их сусплику свою сусценту*. Вот так и повелось: баба рожает, мужик кричит — новая мода! Однажды приготовился кричать один хозяин, потому что пришла пора родить его хозяйке. Ходит-ходит... что-то не кричится? И вдруг сосед как завопит!
Смех взвился к небу вместе с дымом костра.
— С той поры передумали бабы, и опять просили вернуть прежние порядки, — закончил Лыщинский.
А солдаты долго не могли остановиться, очень понравилась им история сотника:
— Хорошо, что всё вернулось на свои места, а не то у некоторых прибавилось бы хлопот!
— Подумать только: сидят казаки в засаде, тишина. И вдруг их распёрло кричать и скрежетать зубами, потому что девять месяцев назад славно порезвились в Пинске и в Мозыре.
— Ох-ох! И в нашем войске немало было бы шума, причём отовсюду! И не только в солдатских шатрах, — уверяли жолнёры и перемигивались.
* * *
Так каждый вечер солдаты разбредались по своим десяткам, сидели у огня и, усталые, а порой вымотанные, вели беседы.
Вот и сейчас разговор вертелся туда и сюда.
Вдруг вспомнили бешеных собак. Страшно такую встретить!
— А я, — встрял Гуда, — однажды сказал очень-очень бешеной псине чаровные слова, и она меня не тронула.
Драгуны стали толкать друг друга локтем, все повернулись: что за слова знает дурень?
— Это какие волшебные слова спасли тебя от бешеного собаки? — насел на Гуду сам Лыщинский, любивший посиделки в кругу своих орлов.
Узнать слова ему очень захотелось. Он уже подумывал о том времени, которое не за горами, когда смело можно будет ему браться солить сало* хоть и для всей родной деревни. И дядька решил, что теперь некуда откладывать науку: пора собирать разные хитрости, заговоры и шептания. От повидавшего виды служивого люди будут ждать мудрости, и он будет доставать эту мудрость перед удивлёнными селянами так ловко, как вчера актёришко доставал из пустого мешка невиданное количество пёстрых бабьих платков.
Гуда охотно отозвался:
— Беги, куда бежал! — сказал я собаке, и он протрусил мимо и даже не глянул в мою сторону.
— О-го-го! Знатное чародейство! — грохнули солдаты, собираясь повеселиться, но сотник сделал знак молчать. Хитрый Игнатий совсем не спешил отмахнуться от дурака:
— И куда бежал бешеный пёс?
— Как куда? К Модепе с крайней хаты в переулке. А к кому ещё ему было бежать? Модепа сам говорил, что видел накануне во сне, будто по ноге проехалась ржавая борона, и оставила ему грязную, забитую землёй рану. Он весь день держал в голове свой сон, а вот ближе к вечеру забыл. Тут собака и подбежал, и укусил. Правильно, порядок должен быть во всём!
И Гуда поплёлся, загребая ногами, к выходу.
Солдаты пожали плечами: хлопец всегда так! Начнет: "В огороде бузина" — а закончит: "В Киеве дядька!"
Только седоусый Игнатий опять почувствовал, что от дурацких разговоров у него в мыслях как будто приоткрывается ставня и в просвет заглядывает лазоревое, глубокое и ясное небо. И если бы удержать этот кусочек чистого божьего света, и ещё бы чуть расширить его, то открылись бы великие тайны....
Но закрывает рот дурак, и закрывается дивная ставенка.
"Эх, Игнатий! Что-то ходит рядом, а ты не догонишь никак, старина!"
*Келих — бокал
*Барва — униформа.
*Небесный солдат — в XVII веке голубой цвет солдатской униформы называли "аблачысты", что следует переводить как "заоблачный" цвет.
*Сусплика и сусцента — у военных прошение об отставке и положительное решение просьбы.
*Считалось, засолкой сала должны заниматься старые мужчины. Тогда сало лучше хранится.
* * *
Рассказ девятый: о тех, кто ходит по стенам; о лестнице, которую не везде просунешь и о тайных причинах удачной рыбалки.
На заре по мосту в Верхний замок что-то медленно потянулось, погромыхивая, а затем в ворота крепости постучали.
Караульные, уверенно дремавшие на посту, дёрнулись. Глаза из страны сновидений быстренько вернулись на исходные позиции и глянули почти осмысленно.
Когда с опозданием на место вернулся разум и отрапортовал: "Есть!", караульные поняли, откуда стук: это Гуда, нагруженный тяжёлой длинной лестницей, стоит у ворот.
— Гуда, чего надо, леший тебя побери?!
— Не получится, — отвечал кособокий парень, — он не знает меня в лицо, мы с ним не встречались. Раньше я боялся не Лешего, а Бабая.
Стражник, зевая, перекрестился:
— Теперь бойся меня. Я страшнее.
— Ты тоже его видел? — округлил глаза дурак, — и какой он, Бабай?
— Э-э... ходзiць Бай па сцяне у чырвоным жупане"*. Вот какой! — зевнул стражник и задумался:
"По всем приметам — это великий хорунжий Константин Пац*. Когда Пац ходит по стене, проверяя караулы, не только не задремлешь, а в портки нальёшь от счастья, если пройдёт мимо и не выпишет знатную зуботычину!".
— "У чырвоным жупане", говоришь? Странно. Они, оказывается, разные? -озадачился Гуда.
— Кто? — мостился спиной к перилам городней стражник, пытаясь хоть не надолго размякнуть телом.
— Они. Мой Бай был маленький, серенький и неряшливый. Он сбегал по стенке сверху вниз, на мою постельку. У, как я дрожал в своей люлечке! А другие рассказывали, что их Бабайки были...
— Слушай, Гуда, попроси у пана Воловича бумагу и чернила, перепиши всех Бабаев по видам и роду войск и доложи в письменном виде.
— Ой, я не готов: меня не учили писать. Может мне слепить их из доброй глины?
— Разрешаю...
На этих словах у караульного челюсти разъехались так широко, что им, несомненно, позавидовали речицкие замковые ворота.
— Ого! — сказал Гуда, заглядывая снизу вверх в замечательный рот:
— А не открыл бы добрый стражник Иван мне другое место?
— А не пошёл бы ты, хлопец, в зад! Я т-тебе открою!!!
— Хорошо, хорошо, но со мной большая лестница. Вряд ли удастся её просунуть...
С городней послышался хохот: это окончательно проснулись стражники.
— Мы поможем, Гуда! — отозвались караульные. — Иван, готовься!
— Вообще-то мне надо в замок, и бродить по незнакомым местам, да с тяжелой лестницей, я не собирался... — отвечал им серьёзный дурак.
— Мы дадим тебе факел, чтобы ты не заблудился у Ивана... в темноте!
— А может, не будем искать новых путей, просто я пройду в ворота? А? — просительно отвечал речицкий блаженный.
— Что там такое? — окликнул незаметно подошедший Владислав Халецкий, не ленившийся вставать спозаранку.
Часовые вытянулись:
— Пан ротмистр, Иван Бубенок предлагает Гуде зайти через свой задний ход!
— Что, Иване, твоя руля готова? — съязвил Халецкий. — По немецкому проекту?
— Нет, вельможный пан, -ответил Иван, — поняв, что попался на язык, и лучше шутить вместе со всеми, иначе засмеют:
— Немца не приглашали, справились сами. Папаша был опытный мастер и ни разу не напортачил — я у него пятый сын.
Все рассмеялись. Пан Халецкий стянул губы, словно собирался заиграть на сигнальной трубе. Выждал, говорил, рассыпая из глаз весёлые искры:
— Ну, молодцы родители, постарались. Только лучше свой ход держи в секрете, не то, сам понимаешь, движение начнётся туда и сюда, а это не к добру!
— Слушаюсь, пан полковник!
— А что Гуде понадобилось в ранний час?
Оказалось, дураку приспичило пойти купаться с ложками.
Для этого их нужно было снять с крыши, где Ганна и Марьяна висели неделю, удивляя приезжих вестовых. Вестовые решили, что резчики превзошли себя, внеся последние новшества даже в знакомый профиль конька.
"А-а! — говорили они, — всё-то сделано с выкрутасами, лишь бы не по-дедовски. Конь рогат и ушаст, — чудовищный конь!"
Теперь дурак припёр откуда-то лестницу и намерился взгромоздиться на неё. Так что мирным летним утром всем в замке пришлось проснуться раньше обычного.
Гуду по приказанию Халецкого, сильно благоволившего дураку, впустили.
Он втащил свою ношу и оставил её лежать поперёк двора, а сам улёгся отдохнуть, договорившись с лестницей, что она станет так, как стоят все порядочные лестницы: вверх. Пусть уж постарается.
Солдаты, которым надоело перешагивать лестницу, приставили её к крыше. Затем, подумав, отправили молодого паренька снять Ганну и Марьяну, и положили липовые ложки под бок крепко спящему баловню-дурню.
Вот припекло жаркое солнце.
Гуда проснулся, обрадовался своим ложкам, нисколько не удивившись, как они сошли с высоты на землю. Заметил лестнице, что она всё сделала правильно, и ушёл на Днепр: ложкам не терпелось в воду.
Теперь солдаты бегали посмотреть, как Гуда сидит на пристани, привязав к ложкам верёвки, и полощет их в воде. Со стороны казалось, что дурак ловит рыбу. А он и, правда, иногда шептал вирши, которые любил сочинять, иногда тихо напевал, и был несказанно доволен своей новой забавой.
К Гуде повадились подходить наёмники: сначала угорцы*, а потом те, кого принято было называть немцы, но на самом деле это были люди из разных земель: голландцы, швейцарцы, шведы и другие. Они уже понемногу выучились языку, и для чего подходили — выяснилось скоро. Эти иноземцы, наслушавшись, как здесь празднуют Купальскую ночку и Троицу, заметили, что обычаи им не в диковинку. Но вот мочить ложки в воде — дело невиданное. И никто не хотел объяснить, зачем странный парень это делает? Отвечали туманно:
— О, Гуда! Гуда у нас молодец! У него всё не как у людей.
Последнюю фразу перевели как "всё необычно" — значит, юродивый колдует.
Кое-кто из иноземцев, раскинув умом, решил, что это делается для удачной рыбалки, тем более, дурак ещё и помешивал воду в Днепре своими ложками.
И вот уже несколько человек в полуденные часы, когда прекращались работы, сидели рядом с Гудой, спустив на верёвках свои ложки. И улыбались, и, похоже, были довольны друг другом.
А на дурня нашёл кураж: он то загребал ложками, как вёслами, то крутил ими, то поднимал брызги, и его новые приятели делали так: на всякий случай, чтобы удача не покидала.
Вечером один из угорцев, мочивших ложку, поймал на уду прямо с берега огромного леща. Слух об этом пронёсся по лагерю: многие сбежались посмотреть — лещ был красавец! Угорец светился, как монастырский фонарь, и на следующий день немало солдат, смущённо хмыкая, окунули свои ложки в Днепр. А вечером, закинув уды, удивились — местная рыба, похоже, стала услужлива и собственными плавниками цепляла крючок себе на губу.
Береговые ласточки носились низко, но при чём тут ласточки: дурак явно знал кое-что...
Да, Полесье — известное дело, — чаровный край!
* "Ходзiць Бай па сцяне, у чырвоным жупане. Баiць цi не баiць?" "Бай!" — убаюкивали матери малышей. Если дитя не отвечало "Бай!" — значит, уснуло.
*Пац Константин-Владислав — см.Приложение "О героях повести"
*Угорцы — венгры.
* * *
Рассказ десятый: о красноречивых пальцах на правой солдатской ноге, о местных прелестных медведях и о том, что много думать не только утомительно, но и небезопасно..
Второй летний месяц выдался жарким. Сотники получили приказ водить людей к Днепру, купаться и пережидать у воды в тени раскидистых верб томительный полуденный зной.
Мужчины входили в воду, окунались больше у самого берега: страшен своим необъятным простором Днепро!
Немногие храбрецы плавали на середине реки короткими саженками и выходили на берег далеко — течением их относило ниже. Среди таких бесстрашных пловцов был и Крыштофор.
Игнатий словил себя на мысли, что неотступно провожает глазами русую голову на крепкой шее. "Тьфу ты, будто сынок он мне! Сколько таких молокососов ходило рядом, и где они сейчас? А ведь всё равно: хоть и не сын, и в сотне недавно, а прикипело сердце к этому хлопцу, и всё тут! Ну, чего заплывать так далеко? А если ты, сучонок, нырнёшь с головой в какой-нибудь омут? Тьфу, тьфу, тьфу, неровен час! Плавай, Крышто, плавай, удалец. Пока молодой, пока играют в тебе молодые силы.
Как сказал Гуда?
Ну-ка, ну-ка?
"Целый день готовился человек к плохому, вот собака его и укусил".
Это у Гуды называется — порядок.
— Дядька Игнатий, какой ты башковитый! — вдруг выкрикнул над сотником речицкий блазной, прыгая от радости, и не замечая, что человек подскочил от неожиданности:
— Только плохо башковитым: их голова тяжела и мешает прыгать по миру, как коник*. А я не башковит, зато тароват — ногами силён, зад мелковат, прыгаю до тучи, и всегда туда, где лучше!
— Сядь и сиди! — приказал Лыщинский, очень разозлившийся на дурня, умевшего выскочить неожиданно:
— Пан Змитро, ещё раз увидишь, как Гуда ко мне крадётся, скажи, что ли. Он меня чуть заикой не сделал.
Змитро, сидевший неподалёку от Игнатия, пожал плечами:
— А ляд его знает, как за ним уследить? Только что его тут не было.
— Это потому что вы, дядьки, спите! — плюхнулся дурень рядом с сотниками:
— Спите и не видите ничего в этой жизни.
— А ты что видишь, бдящий?
— Сейчас покажу!
Гуда потянул за ступню Крыштофора, только вышедшего из воды.
Крышто, веселясь, упал на траву.
Катались по берегу с Гудой, потом солдатик взял дурака под мышки, усадил в воду и побрызгал на него ладонью. Вымочил, сам сбежал на берег и растянулся рядом с Лыщинским, подставив живот жаркому солнцу.
Гуда выкарабкался, довольный, что Крыштофор не обидел, не закинул в реку. Дурак боялся большой воды.
Он присел возле ступней Крыштофора, и стал похож на огромного кузнечика: коленки в стороны и вверх, голова ушла в костлявые плечи, глаза — большие, круглые, светлой воды, озорно блестят:
— Глядите, дядька Игнатий! Стоит наш Крыштофор, — забубнил Гуда, тыча хлопцу в большой палец правой ноги обломанным ногтем, — это вот стоит Крыштофор, крепкий хозяин.
А это — они схавит солдата за второй палец, — его хозяюшка, достойная Ольгица. Хорошенькая молодичка, статная и пригожая. И они один под одного, вы все это видите, добрая пара. А это тот, о ком котики ночью напели, сынок-первачок — Гуда держал средний палец Лужанковича.
— А это дочушка. Только Ольгица не собрала ещё то семя, из которого вырастет та капустка, в которой найдут они ту девчоночку на радость себе и на утешение, — закончил дурак, перебрав пальцы на ноге Крыштофора. Мизинец он оставил без внимания.
— А ещё один? — перевёл взляд на Гуду сотник, до этого внимательно наблюдавший за лицом своего солдата, которому пересчитал пальцы блаженный.
— Ещё одного не будет, всё! — коротко и невыразительно отмахнулся Гуда, потеряв к странной забаве всякий интерес.
И прыжками, почти не заплетаясь ногами, боком поскакал вдоль берега в сторону сотни Хоробича.
— Что за Ольгица? — зашипел побелевшему солдатику Игнатий, — эй, Крыштофор, что за Ольгица?
— Дурак скажет!.. — процедил Крышто, но при этом ещё больше побледнел, а щёки пошли пятнами.
Тогда Игнатий, оглянувшись, твёрдо приказал солдату:
— Стань передо мной, конный драб Лужанкович!
Говори, хлопец! Если ты не понял, то я тебе поведаю то, о чём с другими промолчу: дурак правду речёт! Кто такая Ольгица и когда успел? Не откроешься — я у дурака спрошу при всех! — сотник стал суров.
— Девушка местная...— опять процедил Крыштофор, вытягиваясь перед сотником и чувствуя, что мокрые ноговицы высохли на нём почти мгновенно.
— Ясно.
Значит, не желает пан Лужанкович разговаривать...
А я только думал, кого отправить вестовым на три дня в Брагин?
Крыштофор сразу сообразил, что до Брагина и обратно не спеша обернуться можно всего-то за день...
— Пан Лыщинский, отпустите меня вестовым! — взмолился он так горячо, что Игнатий понял: хлопец мучается.
— Ольгица — девушка речицкая. Она отстала от своих, когда убегали в Буду от войска...
— И что?
— И... я... её взял... — смутился солдатик, не в силах поднять глаза на старшего.
Игнатий поразился: как этот парень сумел сохраниться, не испачкаться среди скорых на скоромное хвастливых войсковых?
Едва сдержал улыбку, лезшую из-под усов:
— Поздравляю! Взял — не сдал. Скажу кастеляну, пусть выдаст чарку за взятие Ольгицы без потерь. Или были потери? — добавил, ещё более веселея, Игнатий.
Крыштофор покраснел. Закусил губу.
— А-а, так это когда мы тебя подобрали в лесу с глазом цвета спелой смородины? Так вот как звали медведя, на которого ты наскочил! Отдыхай, Сморгонь*! Ольгицами нарекают в здешних лесах медведей, и они ходят в юбках и очень любезны солдату! Да не тогда ли ты продирался сквозь невиданно колючие кусты? — вспомнил сотник пересуды в бане: откуда у Крышто царапины? — Ещё бы: место было, небось, нехоженое! Или хоженое? Так, нехоженое. Ну, ты, брат, молодец: первый тропинку протоптал. Виделся ещё с ней?
Крышто кивнул.
— Сколько раз?
Крышто отвечал.
— Ого?! — удивился сотник, подумав, что пора бы ему и возмутиться, а, с другой стороны: сам же просмотрел:
— Это что за дела? Кто пособлял?
— Гуда...
— Гуда? А свечку вам дурак не держал? Откуда знает про котиков и их песни?
— Про котиков? — удивился Крыштофор.
— Ты не знаешь, кому коты под стеной кричат? Значит, радуйся, народ: в войске польного гетмана уже два дурня! Это бабий тайный язык: коты по ночам кричат той, которая понесла, но ещё не знает об этом.
У Крыштофора глаза стали стеклянные. Он действительно не знал...
Дурак и так огорошил его своими словами, хватая за пальцы, а теперь бедному парню показалось, что выстрелом из мортиры попали в голову.
"Дитя греха! И у его милой! У любушки! У хорошенькой Ольгицы-сиротки! О-ох! Что делать, что делать, что ж делать-то?!"
— Что делать? Это ты меня пытаешь? — буркнул Лыщинский.
И бедный влюблённый понял: ненароком вышептал свои мысли.
— Дело такое, сынка, слухай сюда. Этот палец у человека особенный — умеет заталкивать, да не умеет выталкивать. Подожди. Дай подумать. И не печалься. Мужик! — и сотник готов был уже сказать слова, которыми подбадривают обычно друг друга мужчины в таком случае, но увидел: плохо его красавцу Крыштофору, очень плохо. Лучше не трогать парня. А вообще-то: полезно иногда поработать головой, а не только, прости Господи...
...Выходили из воды солдаты, на берегу стало шумно, тесно. Но разговор с Лужанковичем закончен.
Игнатий поднялся, стал ходить вдоль берега, высматривать: где скоморошничает Гуда?
"Дожил, пан Лыщинский! На старости лет к дураку за советом подался!
А что делать? — в который раз крутил мыслями сотник, — в сердечных делах ум не советчик, отчего же не спросить у безумного?.."
* * *
Пока купались сотни Лыщинского и Хоробича, побежал я к Ольгице сказать, что едет к ней Крыштофорчик: не на часок, а на пару деньков. Очень мне приятно смотреть, как тёплые глазки Ольгицы начнут лучиться радостью! Я скажу ей эту новость, а она расцветёт, и станет тихая-тихая, торжественная, чинная.
Ах, как я люблю, когда всё так хорошо в этом благословенном мире!
Правда, бегун я плохой, да и ходок неважный. Солдаты правильно говорят, что, мол, Гуда тянется. Но всё равно я, когда очень куда-то хочу, обязательно попадаю в это место. И замечу: ни разу я не опоздал!
Вот и двор Ольгицы.
Только она не одна? Обнимает её и голубит военный человек?
Уф-ф! Да это удалец Крыштофор... Обогнал меня!
Где ж я был? Спал, что ли, если человек на коне сумел опередить меня?
Вот и верь после этого дедовской мудрости, будто самое быстрое, что есть на свете — это думка человеческая.
Медленно думал, опоздал!
А кто ж мне улыбнётся в награду за добрую весть?
И я даже заплакал от огорчения. И пошёл к Ольгице и Крыштофору с упрёками.
Ольгица отлепилась от Крышто, она сегодня сияла особенно ярко, и заговорила, глядя на меня:
— Гуда был в Буде рано утром и сказал, что ты спешишь ко мне. Поэтому я ушла с хутора, ждала тебя здесь. Спасибо, Гуда, за добрую весточку!
("Ой! Я, оказывается, с утра был в Буде? А потом вернулся в Речицу и в полдень купался в Днепре?
Ой!
Теперь вспоминаю: да, — ведь так и было.
Я предупредил Ольгицу, что приедет Лужанкович. А чтобы Игнатий отпустил Крыштофора, на берегу намекнул сотнику на будущего сынка и дочушку. Это очень уважительная причина отпустить человека, которому пора зачинать наследников. Разве получатся дети у парня и девушки, если между ними двенадцать вёрст? Им надо быть чуточку ближе.
И правда, пусть меня рассудят те, кто преуспел в этом деле: какому детине удастся дотянуться? В войске я такого не встречал ни одного, а собралось без малого семь десятков сотен мужского народа! Правда, я не ходил в баню с немецкой пехотой, но с виду об них ничего подобного не скажешь, а, значит, нечего и приписывать им великий подвиг. Ну, и хорошо, что не немцы — и без подобных достоинств они очень ласы до наших бабёнок!
А-а, так-так, я вспомнил, почему всё запуталось в моей голове! Больше не стану хлебать из солдатской кружечки, от неё память отшибает.
Надо будет сказать гусарскому десятнику: наливал он в кружечку для меня квас, и я ещё переспросил: "Что за квас такой особенный у пана?". А оказалось в кружке кое-что покрепче. Негодная посудинка!
Если все вещи начнут так чудить, это что ж будет?
К примеру, я захочу отведать пареной репы, а моей миске стукнет блажь наполниться варёными бобами... Я, конечно, и от бобов не откажусь, особенно, если миска с понятием и сообразит ещё и зажарить их салом. Но потом вдруг вельможные паны опять пригласят Гуду для умной беседы в замок? Боюсь, счастье от удовольствия видеть господ станет распирать меня так сильно, что нет-нет да и прорвётся, заглушая голос и пугая возвышенные мысли!..
М-мда, хорошо бы перекусить...")
Ольгице показалось, смешной сын горшечника бурчит о еде, и она захлопотала: — Сейчас, сейчас, Гуда, я покормлю тебя! Я тебя к обеду звала — не дозвалась. Куда ты уходил? И где можно пропадать всё это время?
"Вот уж эти девушки! Умеют так спросить, что и не знаешь, как ответить!
Где я был? Да ещё Всё Это Время?
Хорошо, что я не на шутку умён, и могу вам двоим совершенно точно сказать: Всё Это Время меня не было.
Не было, потому что вы тут стояли и целовались так, что пришлось — хочешь не хочешь, — исчезнуть не только Гуде, но и доброму ломтю мира вокруг вас.
Потом вы двое очнулись, оглянулись. И оттого, что вы опять здесь, вернулась трава, по которой вы топчетесь, и лес вокруг, и кострище с котелком, и жалкая перекошенная хата, и небо над ней.
Скажите спасибо, что вас годами учили уходить в свои думки и возвращаться обратно, ничего при этом не теряя.
А меня, видно, плохо учили!
Я вот только подумал об этом хуторе, только мыслью за него зацепился — и меня потащило! И за спиной растаял в сизой дымке солнечный днепровский берег, и сотня Хоробича, в которой славно меня приняли, и весь военный стан, — всё, всё растаяло, отодвинулось. И вот я уже стою перед Ольгицыным плетнём, пошатываюсь, потому что кружится голова.
А как ей не закружиться, если я за день успеваю подумать иногда даже не один, а несколько раз?!
В последнее время я думаю особенно много и часто, поэтому меня мотает от Речицы и до лесной Буды, и опять на хутор, и снова в Речицу, — даже ветер свистит в ушах. Боюсь, скоро утащит так далеко, что у мысли не хватит силы доставить меня обратно.
Эх, хорошо, что я не читал ни одной книжки, потому что, по словам знающих людей, в них пишут про дальние страны и святые земли, названия которых мне так и не привелось узнать. А то, не приведи Бог — потянуло бы братца Гуду по миру, да в чужие края, да потерял бы я на ходу шапку, и всё. Земляк уж не подберёт её на дороге, и не вернёт со словами: "На, божий человек, вот твоя шапка. Видно, проезжие недобрые люди пошутили: отобрали шапку у сироты и выкинули в десяти верстах от местечка".
Хлоп! Вот я уже стою на лугу неподалёку от речицкого лагеря.
Промахнулся. Какая неудача!
Придётся рассказывать байки караулу, чтобы пропустили, а ведь я хотел оказаться поближе к Верхнему замку, вернее, к горшкам добрых кашеварок...
Эх, друг горшечник: думать, оно же как стрелять из пушки — прицельно надо!
*Коник (бел.) — кузнечик
*Сморгонские медвежатники со времён средневековья были поставщиками прирученных медведей. В Великом Княжестве о городе Сморгони говорили: "Медвежья Академия". .
* * *
Рассказ одиннадцатый: о разных вопросах и разных ответах..
А потом всё получилось так, как я хотел.
С караульщиками сидел Игнатий Лыщинский и ждал меня, потому что ему приказали снова явиться пред светлые панские очи с Гудой. Так что солдаты не услышали баек, а дядька Игнатий, заграбастав меня, поспешил в замок. И по пути сетовал на то, что такого подвижного хлопца, как я, он ещё не встречал.
— И что за живчик! — возмущался сотник, — меня три человека убеждали, что видели тебя в лагере, а на самом деле Гуда шарится по кустам вокруг города. Чего ты там искал?
— Ничего, — честно признался я.
— А ты можешь быть в одном месте, дабы я не гонялся за тобой по всему лагерю?
— Я всегда бываю только в одном месте, как и Вы, пан Лыщинский. Например, если пан сотник возле кашеварки тётки Христины, то его больше нет нигде.
Игнатий подозрительно уставился в землю и сильно дёрнул себя за ус.
Я тоже принялся рассматривать землю у него под ногами.
— Иди уж! Глядит он! — подтолкнул меня сотник. — Может, я тогда задержался, гм, проверить...
— Да, да! Проверить — это очень важно, пан Игнатий! Теперь вы точно знаете, что у вас и у пани Христины всё в полном порядке...
— Злодей! Ты подсматривал?! — схватил меня сотник.
— Ой! Зачем?
— Откуда тебе известно?
— Мне? Почему только мне? Все в войске знают...
— Что-о?! — у Игнатия пар пошёл из ноздрей, и скоро следовало ожидать появления пламени, как у огнедышащего Цмока:
— Как это — все знают?!
Никогда ещё не видел пана Лыщинского таким неделикатным.
— Только не трясите меня, пан Лыщинский, как спелую яблоню! С меня ничего хорошего не может выпасть — только безобразие смрадное, ни на что не пригодное. Ой, кажется, уже падает!
— Отвечай, твою душу так! — вцепился в меня, как в родного, сотник.
— Все знают, что Вы и уважаемая фигурная тётечка Христина...
— Говори!
— Что вы живы, здоровы — и значит, всё в полном порядке!
Он выпустил мои бедные бока, ошалело уставившись в лицо.
Вот, сначала дослушал бы, а то он сразу трясти человека, как веялку...
— Если бы о вас говорили, соболезнуя (тьфу-тьфу!), то я уже не смог бы сказать ничего подобного.
— Матерь Божья! — только и ответил на это сотник и пошёл впереди меня, не оглядываясь.
Видно, день не задался.
Я пойду к батюшке и спрошу, какой сегодня праздник: может, день Святого Вопрошая? Потому что с одного допроса я попал на другой.
В замке опять все были в трудах: то есть кушали, и принялись расспрашивать меня про разные разности.
— Гуда, хорошо ли чувствуют себя солдаты?
— Несомненно, панове.
— А почему несомненно? По чём это видно?
— Да как же не видно? Вы даёте солдату лопату, и он протянет к ней что? Не ногу, не зубы, а руку — хорошо чувствует себя. К слову, о зубах: только что один сотник заехал солдату в зубы, и, знаете, солдат тоже очень хорошо почувствовал себя: схватился за рот, а не за ухо.
— Хватит об этом, горшечник, — процедил спрашивавший меня пан Мирский. — Расскажи-ка нам другое,— что думают люди в войске: солдаты полковника Бенька* отобьют крепость Лоев? — И пан Мирский обвёл особенно упорным взглядом всех сидящих за столом.
Не помню, чтобы мне это кто-то говорил, но я точно знал — полк Бенька тайно отправили отвоевывать крепость Гомель, никакой не Лоев. Но паны так дорожат этим секретом, я не хотел их огорчать. Да, впрочем, какая разница, куда пошли солдаты?
— Нет, не отобъют, — сказал я, потому что всегда говорю только правду.
— Почему? — все зашевелились.
— У них нет крыльев.
Паны близко к сердцу приняли то, что услышали, и загудели, словно пчёлы в улье.
— Я говорил — надо было отправить гусаров*! — послышался голос среди полковников, и они, переглядываясь, прикидывали, кто распустил по войску слухи о том, что отряд укомплектовали неправильно? Халецкого трудно было заподозрить: гусары находились в его подчинении, но интриги не его стихия, да и глупо бросать гусарскую конницу под стены крепости. Гусары хороши в полевом сражении. Так что Халецкому нет никакого смысла обижаться на то, что его орлы бездельничают, а не пробираются топкими болотами в сторону Гомеля.
Я привык: люди часто превратно толкуют мои слова.
— Ты про гусаров сам придумал?
— Я? Про гусаров? Разве я говорил про панов гусаров?
Поверьте, я не успел ничего ответить: караульный вошел с докладом, что от полковника Бенька прискакал человек, и мне приказали уйти.
Странные люди! Ну, узнал я свежую новость не от самого вестового, а от кухарок, что от этого изменилось?
Короче, войско пана Бенька: конных четыреста, а пехоты две тысячи человек, переправившись через Днепр под Глыбовом у двора пана Халецкого, шли на Гомель, но не сумели найти тропу по болотам и сейчас возвращаются в Речицу. Чего проще, я же говорил: нет у людей крыльев!
Но день Святого Вопрошая оказался длинный, и меня снова пригласили к панскому столу.
Похоже, паны, как и солдаты, порой скучали без дам, потому что принялись раскалякивать о прекрасных паннах. Но это хороший знак, значит, вечеринка в самом разгаре. Панским денщикам было приказано: когда полковники заведут разговоры про войну и начнут сравнивать свои доблести, — перестать подавать венгерский токай на стол и разводить вельможных по одному...
В войске, как у речицких мещанок, секрет держится ровно столько, сколько надо слову, чтобы отскочить от зубов. Представьте, полковники знали, что какой-то солдатик умудрился по уши втрескаться в местную девчонку, которую хорошо знает сын горшечника. И они приступились ко мне с величайшим интересом:
— И красива эта его девушка, а, Гуда?
— Ну, панове, как сказать, — отвечал я, потому что вопрос, правда, был непростой.
Но, видно, вельможные паны очень удивились, потому что Януш Радзивилл, прибывший к столу с опозданием, вытирая рот снежно-белым лоскутом, обшитым кружевами побогаче, чем праздничная юбка попадьи, запытал:
— Некрасива?
— Нет, теперь-то она очень, чудо как хороша.
— А сначала была страшненькой?
— А сначала, по правде, она вообще была никакой с лица, но очень даже ничего с другой стороны...
— Что ещё за вздор?
— Это потому, что солдат её не видел, в темноте, небось, девку нащупал, вот вам и другая сторона, — бухнул Степан Олелькович Смоленя, сотрясаясь телом и утирая весёлые брызги из глаз.
— Правильно пан Смоленя говорит, — обрадовался я. — Как только взошло солнышко, так и стала девица красавицей!
— Умно! — покрутил головой пан гетман, подозрительно быстро собрав разъехавшиеся было в стороны губы, и покосился в мою сторону с интересом.
Я отозвался:
— Да, мне часто такое говорят. Скажу по совести, вельможный пан: не только я, все речицкие — толковый народ!
Гости засмеялись. Наверное, порадовались за нас.
Незнакомый молодой пан, блестя великим множеством белых зубов, ровных, как новый забор, приступился ко мне с ласковым словом:
— Ну что там за королевна? Ну же, толковый молодец, распиши нам прелести этой Ольгицы.
— Э-э, даже не знаю, — я задумался, стал представлять Ольгицу, — глазки у неё медовые, и волосы медовые. Губки у неё...
— Сахарные, — подсказал кто-то.
— Да, пожалуй, — согласился я, — судя по тому, как Крыштофорчику трудно от них оторваться, они действительно сладкие. Вся она молочно-белая, щёчки как чуть-чуть подрумяненные пышечки, и есть ещё у неё мягкие булочки, но про то, дядюшки, мне говорить неловко.... Пусть Крыштофор вам расскажет, ему всё это знакомо не на поглядку.
— Спросим и Крыштофора. Получается, прямо не девка, а шедевр главного моего кухаря: штучная работа. Ну и красавицы в ваших краях!
— О! Ольгица — это ещё что! — не удержался я.
— А есть ещё краше?
— Есть!
— И кто же?
— Гануся и Маруся!
— Так Ольгица не затмила красой липовые ложки?
— Пожалуй, нет. Но всё равно, девушка пригожая, — гордо отвечал я, и был снова несказанно рад, что людям хорошо, и все эти чужие паны веселятся, и хохочут, и хлопают друг друга по плечам, по коленкам, а некоторые даже раскачиваются и перегибаются пополам: так ликует душа в человеках.
— И что же, Гуда, спал с ней Крыштофор Лужанкович?
— Крыштофор спал с Ольгицей? — удивился я. (Ну глупость говорит человек!) — Чтоб Крышто спал с такой хорошенькой девушкой? Это пан Смоленя спал с маркитанткой Агатой!
Я и не думал, что можно так громко смеяться.
Я боюсь, что после панского хохота немало рыбки в Днепре поплыло кверху брюхом, как бывает после удара весла по пустой рыбьей голове.
— Что делал пан Смоленя с Агатой?
— Взаправду крепко спал, как сухой младенец.
— А Агата?
— Не спала.
— Отчего?
— Занята была. Понравилось ей кое-что у пана Смолени пониже пояса.
— Ой, ой, — стонал пан Юдицкий, — что ж так понравилось бабёнке?
— То, что было до Агаты полным, а потом здорово опустело.
— Кошель, кошель его! — вспомнили полковники недавние сетования Смолени на неожиданную потерю злотых, и гоготали, и сипели, и кашляли:
— Степан силён! Знает, что любо женкам, потому и спит с ними спокойно! Ай да Гуда, ай да молодец!
— Да, а у кого служит Крыштофор?
— Крыштофор? У кого служит? — отвечал я, — да у кого только не служит. Знаете же, панове, — в Войске Литовском наугад ткнёшь пальцем в молодого солдата, скажешь: "Привет, Крышто!" и человек отзовётся: "Здра-авствуйте!" А у русских надо чаще вспоминать Ивана и Фёдора, а у немцев — Ганса, а у венгров....
Но мне не дали закончить.
— Я спрашиваю про дружка Ольгицы, — пан был нетерпелив.
— Её любимый собачка вообще-то служит во дворе сельского старосты. В Буде больше ни у кого нет собачек. Только звонкий Дружок, один на всю деревню...
Януш Радзивил сделал знак и все стихли.
Подозвал меня, промолвил, глядя в глаза:
— Гуда, перестань! Я ничего плохого не сделаю твоему знакомому Крыштофору и его любимой девушке. Я понимаю, ты к ним привязан. Местные люди и так натерпелись достаточно от этой войны, я не буду умножать ваши горести. Наоборот. Мы подумаем, как можно поучаствовать в судьбе этой пары. Веришь мне?
И я упал на колени, и поцеловал руку князя, и прижал к щеке, и всплакнул от нечаянной радости...
*Боевой доспех гусара включал большие крылья.
*Бенько полковник — см. Приложение "Время и люди"
Рассказ двенадцатый, невесёлый: о сумерках. Об учёных лекарях, о девушке, которая нравится двоим, и снова о сумерках — предвестниках ночи..
Я давно чувствовал: что-то не в порядке в этом мире, и вот оно — страшная боль натянулась струной через половину тела, по ноге, до самой ступни, и судороги скрутили меня, бедного хлопца. Судороги мучили меня немало, но такой долгой боли ещё не бывало...
Я сбился с дыхания, я старался помочь бедному сердцу, трепетавшему в груди. Я не знал, что случится раньше — задохнусь от приступов боли, во время которых забывал дышать, или боль завяжет меня в узел, зажмёт, стянет, и от бедного Гуды не останется ничего, только маленький заскорузлый узелок на конце оборвавшейся ниточки моего рода...
Дядька Игнатий нашёл меня. Я лежал со спиной, выгнутой, как самострел, в траве на обочине дороги. С трудом, между попытками вздохнуть, я попросил, ради всего святого, не шевелить меня. Я бы с радостью умер прямо сейчас, но вместе с болью сильная тревога натянулась во мне и звенела, звенела, звенела, выворачивая душу: Крыштофор Лужанкович не вернулся от Ольгицы!
Беда!
Солдаты обступили, позвали доктора. И надо мной произошел учёный диспут.
Немец-доктор изрёк на латыни что-то вроде: "Пр-тр-шр-люмбалгиус!".
А Игнатий Лыщинский, о котором я давно уже подозревал, что и он открывал двери в университеты, только в другие, не те, из которых вылез доктор, так вот, сотник Игнатий отозвался: "Прострел!"
И два учёных светила посмотрели друг на друга и решили, что достаточно пролили света на этот предмет.
Лекарь велел немедленно нести больного, то есть меня, в сухое теплое место. Он сказал:
— Сырость есть смерть для больной. Убирать с земля. Я хотеть поставить ему пиявка, но бояться. ("Пиявки меня боятся? С каких это пор? Впрочем, и я их не жалую!")
А немец продолжал:
— В этот тело кровь столько, что её не хватать на человека и пиявка. (Я подумал: "Тоже верно — не хватать мою кровь! Гуда не давать кровь немецкий пиявка!")
Лекарь приподнял мне веки:
— М-м, одно, что у него вполне здоров, это его око. Два ока.
— И светлый ум — прошептал я сквозь боль.
— Э, братец, да ты есть шутка? — засмеялся доктор, — Я видеть, больной жить, долго жить!
Доктор выразительно похлопал по плечу печального Лыщинского, сокрушенно покивал головой, отчего дядьке сделалось невыразимо грустно.
А я подумал: "Учёность — страшная сила!" Я действительно в последнее время питался одними шутками: нутро моё отказалось принимать другое.... Но вот что касается долгой жизни? Увы... Доктору пора лечить собственные глаза: узрели они то, чему не бывать...
* * *
Воронок, боевой конь из драгунской сотни пана Лыщинского, вел в поводу придурковатого от счастья хозяина.
А хозяин вёл за руку знакомую девчонку Ольгицу.
Эта Ольгица при встрече непременно гладила Воронка горячими ладошками и пальцами расчёсывала ему гриву. Ещё она, поднявшись на цыпочки, обнимала за шею, фукала ему в ноздри, смеялась и кормила цветочными букетами. Воронок догадывался, что девчонка то же самое проделывает и с его хозяином, и потому всем троим так хорошо вместе.
Сейчас они медленно шли по лесной дороге.
Воронок, радуясь жизни, не забывал подглядывать, как Крышто голубит девчонку, а ещё пару раз он останавливался и прижимал свои губы к её губам.
По мнению Воронка, молодой хозяин — просто обалдуй! Не трётся шеей о свою возлюбленную, и не бегает вокруг, сильно взбрыкивая задними ногами — а эти знаки внимания со всеми подружками срабатывали безотказно! И почему бы не отрастить выразительный хвост, который можно задрать? Кроме того, ухажеру полезно почаще говорить нежное "Иг-ги-ги!!" Нет, ты только послушай, драгун Лужанкович: не "Ольгица, радость моя!", а вот так, негромко, задушевно: "Иг-ги-иии!!"
— Ну, ну, будет тебе! — Крышто хлопнул игривого Воронка по морде.
Вот так всегда!
Внезапно молодые притихли: показалось, воздух вокруг пропитан тревогой. Может, это сойка своим криком заронила в сердце тоску, может, вдруг зашептали о чём-то недобром деревья?
Ольгица подняла глаза на солдата.
Крышто прислушался.
— Ольгица, быстро! — скомандовал он, взлетев в седло и подхватив её. И, пустив коня рысцой, озирался вокруг.
— Любая моя, что-то не так, — шептал Крышто. — Если вдруг... скачи к своим и не оглядывайся!
Ольгица молча, испуганно смотрела на него. Крыштофор как будто впервые увидел перед собой её по-детски округлые щёки и покрасневший кончик носа, начавший беспокойно шмыгать. Он с тоской подумал: как уберечь этих двоих: её, и то дитя, которое, наверное, носит она под сердцем?
— Ты станешь матерью моего сына! — сказал он твёрдо.
Ольгица опустила голову и сильно покраснела.
— Ты ведаешь, что понесла?
— Я догадывалась.
— Давно?
— Три дня назад. Мне приснился сон. Я рассказала его крёстной, она оттягала меня за волосы, а потом заплакала.
— Ты решилась?
— Да. Пусть нас венчает ксёндз.
— Твоя родня не будет против?
Та, которая умостилась в его седле и в сердце, грустно вздохнула.
Мачехе с тех пор, как умер отец, хватало других забот. Единственный человек, которому не всё равно, живёт ли ещё Ольгица, это старая крёстная.
Старуха, услышав о том, что небесный солдат крещён в римской вере, развернулась, стала перед Ольгицей, поставив руки в бока, и грозно сказала:
— Ну! И что?
Незадачливая невеста проблеяла:
— Не знаю... Нам нельзя быть вместе?
— И-ы-ы!!! — только и ответила суровая старуха на древнем языке очень древних пращуров и, не утруждая себя переводом, ка-ак стукнула мягкой ладонью Ольгицу в лоб.
— А любиться, значит, можно?
Не говорил ли он тебе: "Красотка в сене, Вы какой веры будете, и одобрят ли наши церкви, если я возлягу на Вас?"
Я что-то не припомню, чтобы на войне мужики лезли под юбки молодицам с целью нащупать нательный крест, а потом отступались со словами: "Нет, извините, паненка, вышла ошибка. Мне, басурманину, с вами никак невозможно..." А раз так, то и думать нечего! — отгремела старуха, прижала к себе девушку и расплакалась:
— Бедное, глупое дитя!
Этот разговор вспомнила Ольгица и прошептала Крыштофору:
— Мой любый пан солдат пусть поспешит с венчанием.
— Сегодня же я буду говорить с ксендзом...
Лужанкович, не успев закончить слово, вдруг соскочил с коня, крикнул:
— Держись, Ольгица! Вперёд, Воронок!
С боковой тропы прямо на них наскочили лесные люди.
Воронок недалеко успел пронести растерявшуюся Ольгицу. Всадники перегородили ей путь и, схватив под уздцы коня, повели туда, где спрыгнул Крыштофор Лужанкович.
* * *
— Значит, это малженка твоя? — кивнул на Ольгицу ободранный, но гонорливый всадник на кауром коне.
— Оставьте её, — рванулся Крышто, понимая, что просить бесполезно.
И он, и Ольгица знали наперёд, что будет дальше. Эти люди не для того живут по лесам, чтобы, подперев голову рукой, слушать жалостливые истории от встречных-поперечных.
Конь Крыштофора, его шпага, ружьё, отличный левак, башмаки и даже штаны — всё досталось лесным бродягам, по виду которых невозможно было определить: то ли это казаки, отбившиеся от своих, то ли бывшие жолнеры, избравшие разбойничье ремесло.
Перед несчастным драгуном вдруг возникло лицо сотника, однажды сказавшего ему нечто такое...
Лужанкович глянул на бедную Ольгицу: бородатый мужик держал её, а она, казалось, ничего не видит и не слышит вокруг, вперившись неподвижными глазами в одну точку.
Лужанкович решил, что она не в себе, и это облегчило его задачу: он был честный парень, и знал, что под взглядом Ольгицы не сможет соврать так, чтобы ему поверили.
— Мне всё равно умирать, — сказал он веско, — я не слишком себя глядел. Теперь мочусь долго, пополам со слезами. А её вез в войско к доктору, может, ещё не поздно чем ей помочь, она тяжелая...
— Баба нечиста?
Крыштофор мотнул головой.
— Тьфу, паскудство!
— Ну, Сова, ты больше всех хотел, как теперь твоя хотелка?
— А ты нет?
— А нос гнилой не хочешь?
— А что ему верить? Он тебе скажет! Видал, как ехали, шептались?
— Они ещё и кувыркались, так что? Одно другому не мешает. А я с тобой из одного котла потом есть должен? Из-за того, что тебе бабу подмять невтерпёж?
— Одному мне невтерпёж? Чего молчите?
Двое заговорили, выдав себя — они были родом с Украинных земель:
— Дивка гарна — цэ одно, а мы до жинок вернымся...
— Ни, я попостую.
Человек на кауром коне приказал:
— Пули на жолнера не тратьте. Подожди, Ондрий, отодвинь нож! Он за неё боится, сильно боится, потому и дал себя скрутить, как ягненка.
— Ну, атаман, а мы будто слабы?!
— Я тебе говорю: будь он один, без бабы, одного из вас точно бы не было, и пару дырок во втором... Так, панский хвост?!
Крышто молчал. Сердце несчастного тяжко ударялось в рёбра.
Атаман сказал правду: ради Ольгицы он боялся сделать лишнее движение, боялся даже поднять глаза...
Его держали за руки двое. Башмак атамана был у самого лица. Он точно знал, что сейчас сделает этот башмак. И когда всадник дернул ногой, каблуком ему в лицо, Крышто стремительно, отчаянно дёрнулся назад, изо всей силы ударив человека позади себя головой по носу.
Двое, державшие его, не устояли. Упали вместе с солдатом и взвыли от боли: первому Крышто размозжил нос, второй глубоко разорвал кожу на шее, неудачно напоровшись на острый берёзовый сук.
Атаман и ещё двое всадников в ярости выхватили сабли.
Человек, державший Ольгицу, оттолкнул её, Ольгица упала. Она была без сознания.
— Не руби! — зарычал сквозь зубы атаман, отгоняя от Крышто человека, замахнувшегося клинком, — сволочь должна не просто умереть, а люто! Люто! По кускам! Бабёнку вяжи за косы к дереву — кто хочет — бери, пока не поздно, у него на глазах порешим её, пусть видит!
У атамана на губах выступила слюна, белки глаз выкатились. Саблей он рубил воздух перед собой и не мог успокоиться, тело его сотрясалось, он едва справлялся с приступом, едва держался в седле.
Драгун слышал о безумствах сломившегося солдата; это бесноватость, которой боятся даже свои. Бывалые поплечники спаивали такого, чтобы не попасть однажды во время приступа под слепую руку...
Крыштофор перекатился, вскочил, коротко свистнул: его Воронок рванулся на дыбы, потащил державшего под уздцы человека, а Крышто, пользуясь замешательством, взлетел на круп каурого коня, за спину бешено трясущегося атамана. Выхватил у него из-за пояса свой левак и всадил по самую рукоять атаману под ребро.
Трое нацелили на Крыштофора вилы. Значит, они из селян или голытьба, и дерутся плохо. Но два казака были воины. И Лужанковича опять стянули с коня.
Ольгица пришла в себя; крепко зажмурив глаза, шевелила губами...
Вдруг с полночной стороны пропел жолнерский рожок.
Разбойники всполошились.
Как безумные, толкаясь и ссорясь, они бросились сдирать оружие со своего атамана и дёргали его труп, как тряпичную куклу.
Крыштофор втайне вздохнул с облегчением, когда услышал:
— Бабёнку оставьте, не марайтесь кровью. А вот драгуна коли, Михайло, да побыстрей! Откуда жолнеры в полночной стороне? Уходим, хлопцы!
Человек с вилами нацелился в грудь молодому драгуну но упал замертво: две стрелы, пущенные из дедовских самострелов*, пронзили его.
Из зарослей выскочили сельские мужики с саблями и кордами* и накинулись на разбойников. Лужанкович отобрал у кого-то корд и не оставил жить бородатого, посмевшего коснуться его девушки.
Потом, обняв за плечи Ольгицу, не пожелавшую открывать крепко зажмуренные глаза, повёл её, такую маленькую, и верного своего коня Воронка из страшного места. На дороге остались люди дядьки Острошки Шанченко*, с начала лета гонявшиеся за лесными бродягами.
В это утро Лужанкович впервые показался в селе, где жила Ольгица, назвал себя и сдал невесту на руки крёстной. А потом договорился с сельским старостой, чтобы Ольгицу доставили в Речицу в целости и сохранности для венчания. За услугу посулил старосте кое-что, немало обрадовав изнурённого войной человека.
* * *
И венчание их было 15 липеня.
А я проклинал своё слабое тело, которое так подвело меня, когда я был нужен этой паре!
Я благословлял силу и прыть Крыштофора, потянувшего время до прихода отряда Острошки, и был благодарен Игнатию, за то, что он — Знал.
Сотник сидел надо мной, разбитым, и подсказывал нужные слова, которые я из-за мучительных болей не мог произнести, а сказать их было необходимо, ибо это был вопрос жизни и смерти:
— ...крыльями своими осенит тебя, и под сенью его будешь безопасен...— начинал я и захлёбывался болью.
— Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днём, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень, — подхватывал Лыщинский.
— Падут тысяча и десять тысяч вокруг тебя... — шептал я.
— но к тебе не приблизятся, лишь очами своими будешь смотреть и видеть возмездие...
— Тебя на всех путях твоих на руках понесут...
— Да не преткнёшься о камень ногою, на осица и василиска наступишь...
-...ибо Ты Сказал!..
И вместе мы произнесли от начала до конца особые слова трижды — сначала за Неё, и за того, кто в ней, а потом за молодого солдата.
Вот и вернулся Крышто. Но первая глубокая морщина прорезала лоб моего приятеля.
Ольгица цела, ждёт Крыштофора в Буде на правах законной жены. Они счастливы.
И, может, наступающие сумерки, которые я предчувствую, наступают не для них, а только для меня?
Боли ещё несколько дней крутили тело.
Немочи портят характер, я впервые подумал о человеке плохое: немец-доктор сбрехал насчёт моей долгой жизни. "А может, и не врал? — остановил я себя, — это ещё как посмотреть!"
*Самострел — арбалет. Боевое оружие начала XVI века. Позднее использовалось как охотничье оружие.
*Корд — длинный кривой нож
*Шанченко Острошка — см. Приложение "Время и люди"
* * *
Рассказ тринадцатый: о том, как сложно рассмотреть грядущее, о слезах пушкарей и о небесном солдате с прекрасными ушами..
Слухи о дальнейших планах предводителя мятежного казачества пана Богдана Хмельницкого становились всё тревожнее. Со дня на день ожидали наступление с полдня и отдельные отряды были высланы на брагинскую дорогу с приказом задержать продвижение противника.
Над лугами, над обширными болотами края, над запущенными крестьянскими наделами, так и не дождавшимися этой весной ни плуга, ни бороны, дрожало-колыхалось знойное марево. Точно так висело и изнуряло людей в крепости томительное ожидание неизбежной кровавой развязки великого противостояния двух армий.
И только дураку, похоже, всё было нипочём. Но хлопец побледнел, осунулся и к обычной его болезненной худобе добавилась нездоровая синева вокруг глаз и неверность движений.
Гуда вылепил очередную гуделку и был занят: прилаживался играть на ней свои странные мелодии. Солдаты мимо воли прислушивались: за крепостной стеной со стороны мостка через овраг доносились низкие, скорее торжественные, чем печальные, звуки новой гуды. И в этих звуках мерещились людям заповедные чащобы с потайными охотничьми тропами, проторённными дедами-прадедами в обход болотистых, топких низин. Виделось, как догорают кровавые закаты над родными болотами. Неслышно возносятся в небо перелётные птицы и силуэты их чернеют на фоне объятого пожаром неба, а птицы поднимаются выше, выше... Птицы держат путь туда, где нет войны, где переждут они долгую холодную зиму, чтобы весной вернуться в свои гнёзда... И становилось светло на душе, как будто, и правда, ещё немного — и человек вслед за птицами сможет обрести такую свободу.
— Панове, не спросить ли Гуду, как пройдёт эта военная кампания? — предложил полковник Смоленя, чтобы хоть чем-то разбавить долгий тягостный вечер:
— А, Гуда? Что скажешь, братец?
В собрании воцарилась тишина.
Шутки шутками, но что-то было в речицком баженном, всякие догадки уже стали распространяться среди жолнеров и успели достичь ушей военачальников...
Полковники оробели.
Неизвестно, что скажет кособокий парень, и тогда с какими мыслями выходить в поход?
А дело намечалось страшное: проведчики донесли, что с казаками полковника Кричевского идёт двенадцать тысяч голытьбы. И это ещё не все. Ожидалось, что подобного сброда под казацкие знамёна соберётся ещё больше. Сильно полыхнуло Полесье.
Но Гуда, похоже, ничего не знал наперёд. Он беспечно отмахнулся, вышел на середину залы, поднял ногу и твёрдо поставил её на свежие доски:
— Вот, — указал Гуда на свою ногу, вжимая пятку в пол и поворачиваясь на ней, — станет гетман яйцом. А у подводы пана Сосновского прибудет мозгов. А костры горят и горят, и при чём тут люди? Люди распалили огонь да и полезли на деревья: известное дело, дурные они, что ли, сидеть у костра? Это только кажется, что с дерева небо ближе, а на самом деле, небо точно станет ближе, если ты останешься на земле. Красавчику не дали распрягать усталых волов, а ему их жалко: свои же, как-никак. Ну, он погнал волов не торопясь. Шестнадцать великих домов придётся сделать скоро, ведь нельзя оставить новых жильцов под открытым небом. А ещё, скажу я вам, пане гетман, прикажи жолнерам, чтобы, когда пойдут домой, ноги поднимали повыше и не пылили. А то горе Речице из-за их такой походки. И у солдатиков плечи заболят не на шутку. Нет, обязательно прикажи, прошу, пане Яне-Малине: пусть поднимают ноги повыше, только бы пыль не клубилась!
И бедный дурак так разволновался, что упал перед гетманом Радзивиллом на колени, обнимая его сапоги и рыдая.
Януш Радзивилл изменился в лице. Его двоюродный брат, Богуслав Радзивилл, побледнел, молча наблюдая за юродивым расширенными от удивления глазами.
Гетман сам поднял Гуду, поставил его на слабые ноги, встряхнул. И задумчиво сказал:
— Ну, не плачь, не плачь, убогий*, божья душа! Я прикажу жолнёрам ступать аккуратно, как ступают легконогие панны в танце падеспань... правильно я говорю?
Гуда всхлипнул:
— И кони их пусть идут аккуратно...
— И коням прикажу, — моё воинство порхнёт, как французский балет, — гетман вздохнул. Он оставался серьёзен, даже хмур. Люди в зале молчали.
— А лучше, — оживился дурак, у которого ещё дрожали губы, — лучше пусть поскачет вперёд один человек, а остальные задержатся, подождут. Ведь успеют, а?.. — Гуда взмахнул рукой, его жест выдавал отчаяние. — Эх, если бы так! — и поплёлся в тёмный угол. Весь его вид выдавал отчаяние.
Быстро, касаясь друг друга плечами, ни на кого не глядя, покинули собрание братья Радзивиллы.
Остальные стали бурно обсуждать услышанное.
Последние слова Гуды всех обнадёжили. Толковали речи дурака так и эдак, и сошлись во мнении, что, раз у солдат заболят плечи, когда пойдут домой, значит, всё закончится славной победой и богатой добычей. А шестнадцать домов — для долгожданного подкрепления, обещанного королём. С тем и разошлись.
Гетман призвал к себе полковников.
Волович, Мирский, Халецкий, Юдицкий, Пац, Бенько, Потоцкий и с ними немцы Вейс и Шварцхоф* вошли в кабинет. Все заметили, что братья Януш и Богуслав взволнованны.
Януш Радзивилл, помолчав, подождав, пока отвисится тревожная суровая тишина, признался:
— В раннем детстве матушка звала меня Яне-Малине. Об этом знал только я, да ещё князь Богуслав, но он успел забыть.
Князь Богуслав кивнул.
Гетман Радзивилл шевельнулся за столом, обвёл командиров тяжёлым взглядом:
— Как понимать слова, которые мы слышали, панове?
— Как понимать, что ты, князь, станешь яйцом? — произнёс ироничный Волович, не собираясь шутить, но двусмысленности, всегда так веселившие соратников, лезли из него помимо воли:
— Простым смертным, — заговорил он, уперев два пальца в стол, — полагается иметь опорой нижние конечности. Но польный гетман Войска литовского может позволить себе удобно утвердиться диковинным образом, вызывающим среди мужей небывалое уважение.
— Молодец, Волович, ты меня утешил. Не военной славой, так другим местом, но поимею себе почёт. Будет о чём поговорить варшавскому двору — там уже заскучали. Продолжим. Что ещё было сказано? Станет умнее ротмистр Смольский, кстати, один из самых толковых моих командиров?
— Нет, — возразил Мирский, — вроде бы его подвода, не он сам.
— Да, да, спасибо, так ещё понятнее! — съзявил Януш Радзивил. — Теперь понимаю: меня не тому учили в трёх университетах. Или Гуда — редкий придурок, или мы придурки, только родовитые.
— Племенные, так сказать... — крякнул Волович, криво усмехнувшись.
— Да, потомственные. Я склоняюсь к последнему. Итак, теперь, панове, когда будущее зрим мы ясно, — полководцы горестно закивали головами, а Мирский поднял глаза к небу и вздохнул, — поговорим о пустяках: завтра выходим на Лоев. Приказ короля* велит изгнать казаков с нашей земли.
* * *
Ольгица горько плакала.
Всё литовское войско покидало Речицу.
В замке оставили гарнизон рейтаров-смертников во главе с ротмистром Шварцхофом. Им оставили немного пороха и пуль: пороха катастрофически не хватало.
Великий гетман Радзивилл, уставший умолять королевский двор о поставках начинки для пушек, долго не мог поделить скудные запасы пороха между полевой и гарнизонной артиллерией. В конце концов, понадеявшись на то, что заново отстроенная крепость угодна Богу, и всё в крепости, — в том числе и гарнизон Шварцхофа,— в руках господа. И, значит: вера вам щит!
Порох забрал с собой, повёз под Лоев.
Ольгица горько плакала не из-за недостатка пороха, — по этой причине положено было рыдать командирам артиллерии, — а потому, что её Крыштофор уехал на войну.
Гуда сидел рядом, ковырял пальцем землю и молчал.
— Зачем они воюют? Зачем казаки пришли к нам? Ведь всё было так хорошо! Мы бросили родной дом, бежали из города, и теперь прячемся, и не знаем, что будет завтра? Если бы не люди дядьки Острошки — что было бы с нами? Теперь уйдёт войско, и опять налетят казаки... Я боюсь, Гуда! Я боюсь за себя, а за него — во сто крат больше! Зачем мужчины всё время воюют?
Гуда скосил на неё глаза:
— Хочешь, я скажу тебе правду? — он сейчас говорил серьёзно и выглядел совсем разумным. И глаза приняли новое выражение усталой обречённости. — Я знаю, для чего люди идут воевать.
— Скажи... — прошептала Ольгица.
— Их ведут командиры.
— О, Боже! — разочарованно фыркнула Ольгица. Сжавшись в комочек, она обнимала руками колени, склонила на них голову и искоса поглядывала на Гуду, который сейчас был сам на себя не похож и говорил удивительные вещи.
— Да. Командиры бывают разные, достойные и мерзавцы, умные и с репой вместо головы, но судьба предназначила их в поводыри, и они это чувствуют. И идут сами, и собирают под свою руку множество запутавшихся людей. Мужчин. Пока только мужчин.
— Что значит только мужчин?
— Женщины святы, через них входят в мир новые человеки. Разве может тьма закрыть священные врата?
Ольгица подумала, что ей не всё понятно. Но ум её был цепким, и она решила выяснить всё подробно:
— А почему ты говоришь "пока только мужчины"? А что будет потом?
— Всякие есть и среди женщин. Настанет время, и отдельным из них придётся воевать. Иначе не выпутаться...
— Откуда не выпутаться?
— Человек живёт неправедно: вот он кого-то убил, вот разорил, замучил, обидел. А платить за поступки необходимо! И вот уже поменялись местами обидчик и обиженный. Но сделали так много, наобижали, навоевались, намучили, что не понять: кто кому больше должен, чей грех больше. И уже не вмещаются на чаше весов их поступки. И, чтобы распутать этот клубок, понадобится целая вечность. Но они натворят новых ошибок, вот в чём дело!
И тогда приходит полководец. К кому — воевода, к кому — поветовый урядник, а к кому — сам великий гетман, и говорит: "Идём со мной!" И человек идёт за ним, чтобы умереть в чужой стороне, где он не жил никогда, где нет у него ни к кому долга крови, или долга мести, или долга чести.
— Идёт умереть?
— Да, умереть. Потому что человек рождается снова там, где был похоронен. Потому мы так почитаем наши могилы. И потому люди мечтают быть похоронены рядом с родичами: есть надежда снова пожить среди тех, кого знал когда-то...
— Гуда, разве человек умирает не навсегда?
— А душа?
— Душа бессмертна, и ждёт судного дня, после которого ей укажут, куда идти: в рай или в ад на смертные муки.
— А что ты знаешь про смертные муки?
— О, это страшно, это больно, невыносимо больно! Гуда, тебе известно про пекло, зачем ты на ночь глядя пытаешь про то? Я не хочу пересказывать такие страсти.
— И правильно, и никогда, милая Ольгица, не носи на языке всякий сор. Ты слышала, какой смертью умер казацкий полковник Гловацкий?
— Да, — вздрогнула девушка. — Люди говорили, пан Мирский приговорил его.... А пан Гловацкий был молодой, очень красивый, такой красивый! И оказался крепок здоровьем, мученик, смерть три дня не шла к нему... Боже!!
("И сам зверски жесток, несмотря на молодость и красоту!" — про себя подумал Гуда). Вслух продолжал:
— Так зачем устраивать для душ ещё какое-то пекло?
Оно здесь.
Казакам вход в него открывает пан Мирский и другие, а для жолнёров ворошат угли под котлами полковники Богдана Хмельницкого. И муки всякой душе на любой вкус: колесуют, подвешивают за локти и на крюк, сжигают, и как пана Гловацкого ...
— Молчи, молчи...
— Да, не буду.
— Я думаю над твоими словами.
— Я тебе помогу. Что самого ценного в человеке?
— Его душа, — ответила умная Ольгица.
— Да-да! Вот она и путешествует в мир снова и снова, меняя платье, то есть обличье. То её обличье темноволосый человек, то — белобрысый...
— То красавец, а то... сын горшечника! — вздохнула Ольгица.
И подумала: "Ну и наряд выбрала твоя душа, Гуда!"
Но дурак словно услышал её мысли и огорошил замечанием:
— Каждому событию своё платье. На вечёрки парень нарядится, а вот на работу оденется иначе.
Ольгицу вдруг осенило: "А ты очень удачно одет, кривой Гуда!
Почти никого из парней и мужчин не осталось в округе. Многие погибли, ушли кто — к казакам, кто — жолнером в Литовское войско. Даже молоденькие ребята и старые деды сейчас подались к лесным братьям Острошки Шанченко и ловят недобитков. А Гуда — здесь! Пережил приход казаков, теперь отирается среди солдат, и явится хоть воинство царя морского, — будет так же скакать, смешить всех и жить дальше. А мой любый, мой сероглазый, мой ушастенький Крыштофор — где сейчас, под какую пулю подставит грудь?!"
Ольгица разрыдалась.
— Гуда, если Крыштофор погибнет в наших краях, что будет с его душой?
У Ольгицы бровки стояли домиком, а слёзы застилали глаза, заливали щёки.
— Когда-нибудь снова повитуха примет на руки маленькую новорождённую богданочку. И следующая жизнь в новом краю будет легче и безгрешней.
— О! Он мог бы родиться у меня?!
— Он и так оставил свою частичку в ребёнке, которого ты носишь. Прошу, не плачь, красавица!
Гуда вздохнул и подумал: "Ты рвёшь моё сердце. Не знаю, каким чудом, но Лужанкович должен остаться жить. Ради тебя, добрая девочка. Ты заслуживаешь счастье. Спи. Мне пора".
...Ольгица помнила, что долго плакала, сидя на бережку, и была безутешна. Утомлённая своим горем, она задремала, склонив голову на колени. Когда очнулась, почувствовала, что сильно ноет затёкшая шея.
Во сне она говорила с Гудой.
Тот был серьёзен, сидел как нормальный человек: не вздрагивал, не почёсывался, и не разъезжалось его лицо. И как только Ольгица вспомнила Гуду, вдруг светлая надежда засияла перед ней.
Ольгица вздохнула полной грудью, потянулась и помчалась домой, не зная, как долго она отсутствовала и что услышит от мачехи. Но обязательно надо найти минутку заглянуть за икону, куда она положила Крыштофоров рушничок. И прижаться к холстинке лицом, и поцеловать оберег* самого дорогого во всём свете солдатика.
*Убогий — с XVI века обычное обращение дворянина к мещанину — "человек, опекаемый богом"
*О штабе польного гетмана Я. Радзивилла — см. Приложение "О героях повести"
*Приказ короля Яна II Казимира повелевал как можно быстрее перенести военные действия на земли Украины.
*Оберег для солдата. Перед уходом на войну рушником по очереди утирались все в семье и последним давали вытереться солдату. Рушник хранили за иконой до возвращения служивого в родной дом.
&nbs
* * *
Рассказ четырнадцатый: о наступлении ночи. О тревожных вестях и о словах, сказанных не просто так.
Радзивилл с войском прямо на марше к Лоевской переправе получил от верных людей весть, тревожнее которой трудно было ожидать: казацкий полковник Михайло Кричевский шел на Речицу во главе огромного отряда. Сильная крепость Речица с тремя поясами обороны, с мощными, пусть и недостроенными бастионами перекрывала дорогу во внутренние земли Княжества, вынуждая казаков довольствоваться жалкой добычей в разорённом обезлюдевшем крае. Кричевский надеялся захватить хорошо укреплённую ставку в то время, когда жолнеры будут биться под Лоевом с людьми Степана Подобайло, охранявшими Татарский брод на Днепре.
Опередив выход основного войска во главе с Радзивиллом, из крепости Рогачёв двинулся на байдаках по Днепру молодой полковник Винцент Гасевский. Он сумел, на свою беду, успеть к Лоеву первым.
Гасевский выбил из крепости Лоев казаков, но не продержался до подхода правительственного войска. Полковник Подобайло сумел воспользоваться численным преимуществом и перебил доблестный полк. Гасевский с горсткой своих людей отступил. Теперь он вынужден был возвращаться в Речицу в составе войска Радзивилла, имея сомнительное счастье видеть каждый день князя гетмана.
А Януш Радзивилл, понимая, что потеря Речицы равнозначна поражению в войне, решительно развернул войско на полпути и приказал драгунскому полку Богуслава Радзивилла и панцирным казакам Юдицкого мчаться обратно, не оставляя Кричевскому шансов без боя занять город.
Возвращение Войска Литовского в Речицу было похоже на бегство. Колонну приказали уплотнить, быстрым маршем гетман перебрасывал свои войска, опасаясь коварства казаков.
Спешка была такой, что забыли послать вестовых в город.
* * *
С высоты башен Верхнего замка мушкетёр-караульный заметил в знойном мареве клубы пыли, поднимавшиеся с полуденной стороны над дорогой. Часовой побледнел.
Ротмистр Шварцхоф, которому немедленно доложили об этом, вглядевшись в подзорную трубу, твёрдо сжал челюсти: огромное облако пыли свидетельствовало о том, что к Речице приближается не один, не два казацких полка — по дороге идёт целое войско!
В крепости забили барабаны, оберштлейтнанты* построили мушкетёров гарнизона, приказав готовиться к осаде. Несколько человек бросились выполнять особое, тайное приказание гетмана...
* * *
Князь Богуслав Радзивилл и его драгуны, нахлёстывая коней, мчались в ставку. Впереди, в дрожащем жарком мареве, над городом, до которого оставалось с десяток вёрст, вдруг стали подниматься к небу клубы дыма.
Драгунский полк остановился.
Все были в замешательстве.
Никто не верил по-настоящему, что казаки успеют подойти к Речице до их возвращения. А город занялся пожаром со всех сторон.
Вдруг князь Богуслав, осенённый догадкой, обернулся:
— Троих всадников, на лучших конях, в город, срочно! Это гарнизон жгёт предместье. Велеть тушить пожар, и немедленно! Первому всаднику — награда, как на слуцких испытаниях*!
От отряда отделились трое всадников, а Лыщинский выдвинул четвёртого: молодого жолнера на вороном жеребце. И эти четверо поскакали навстречу своей удаче, а может, смерти — если князь их окажется неправ.
* * *
— Я понимаю, что мне доктор прописал сухость и тепло, и с недавней поры я стал бояться сырости, но столько тепла для одного больного хлопца — это чересчур. Один немец прописал, другие немцы проворно поспешили с лечебными процедурами и вот результат: в Речице сделалось так жарко, что сюда неплохо бы свезти хворых со всего света, и мир стал бы свидетелем великого исцеления армии крюченных.
А пока я один за всех принимал живительный жар, и был тот жар воистину живителен, потому что я, ходивший в последнее время на карачках, сумел разогнуть свою спину и так шустро выбирался из горевшего города, что обгонял падавшие вокруг головешки.
Но что-то вдруг остановило меня, да так резко — я стал, как вкопанный.
Мои ложки, сотрясая ладони, просились обратно!
Я протянул их в сторону пожара — они как будто успокоились. Я показал им луг и болота за луговиной, и они опять задрожали.
Нет, им не надобен луг и зелёный прохладный лес, из которого они приехали сюда — ложки хотели остаться в горящем городе.
— А мои же вы ложечки, а там же огонь! — уговаривал я, но они ответили: "Да-да, хотим в огонь, в огонь!"
И я размахнулся, как мог, и бросил их прямо в великий костёр, которым стала Речица.
Я сильно плакал, потому что любимые мои Гануся и Маруся покинули меня так неожиданно!
Откуда ни возьмись, прискакал Лужанкович: он, оказывается, видел, как я бросал ложки. Он спрашивал меня: сильно ли я испугался? Предлагал доставить Гуду к реке, посадить у воды. Но я не хотел ничего, и отпустил верного Крышто тушить пожар.
Солдаты забрасывали огонь землёй: тушили предместье и успевшие наполовину выгореть сторожевые башни Нижнего замка. К счастью, ветра не было и уцелели части острожной стены Нижнего замка и караульные башни, те, которые были ближе к реке. Но жолнеры, после марша под знойным солнцем брошенные на пожар, вечером от усталости не могли поднять почерневшие руки.
Я видел войско черных страшных зданей*, сбежавших к Днепру. У молодых привидений на лице белели глаза и зубы, у старых — только глаза, и по этой примете их можно было как то различать. Одно молодое привидение уплыло дальше всех, а вернулось на берег Крыштофором Лужанковичем. Другое обернулось после купания дядькой Игнатием, третье оказалось сотником Змитро. И пошло превращение! Вот что способна творить благословенная днепровская водица!
Я решил, что не мешает и мне окунуться, и рискнул. Хорошо бы, я превратился ... превратиться бы.... В кого бы это превратиться? Главное, чтобы потом не раскаяться?! Не придумал и вылез на берег сам собой: так-то оно вернее.
* * *
После того, как Ганна и Марьяна, радость моя и утешение, бросились в огонь, я понял: всё, чему надобно было случиться, уже произошло. Всё, что в силах моих, я уже сделал. И без меня белый свет теперь вполне обойдётся.
Я на прощание обошёл сгоревшую Речицу — милое место, мою колыбель. Я не печалился, глядя на обугленные хаты. Я видел новые стены и новые сторожевые башни — уже к зиме всё отстроят заново. Видел длинные солдатские казармы на месте сгоревшего посада. В них будут зимовать литовские жолнеры, те, кому посчастливится выжить. А потом пройдёт немного времени, уйдёт войско, потому что уйдёт с этих земель война. Люди снова вернутся в Речицу. Смекалистые новые хозяева из казарменных стен сложат новые, и получатся отдельные хаты, выстроившиеся правильными рядами вдоль новых улочек.
А Гуды не будет.
Вот и хорошо. Ведь не будет в живых и прежних моих друзей — всех, кого я любил.
И я пошёл на войну. Взял хорошую палку, и пошёл. Потому что теперь на войне без меня — никак!
* * *
В Войске Литовском переполох, Гуда ушёл воевать!
Слух разнёсся быстрее ветра: странный дурак не стал дожидаться солдатских фурманок, стоявших на гостинце в ожидании приказа, — пошёл пешком.
Двое конных драгунов вызвались поскакать за ним вдогонку: уговорить ехать со всеми, раз уж так ему невтерпёж. Но Гуду нигде не нашли. Съезжали с гостинца, рыскали, звали — не отзывался! Но не мог же дурак отойти далеко, с его-то хромым проворством?
Вскоре войско построилось в походном порядке и колонна вседников и подвод опять двинулась на полдень, растянувшись на несколько вёрст.
Там были гусары — всего 822 превосходных крылатых конника, гордых и осанистых. Их длинные белые крылья* за спиной предназначены для устрашения вражеских лошадей и не дают заарканить всадника.
Там были 600 наёмников — тяжёлых пехотинцев, тех, кого называют аркебузеры, и были 2000 казаков — весёлых верховых, грудь которых защищает тяжёлая броня. Чтобы не путать с мятежным казачеством, их с недавних пор стали называть панцирными казаками.
Крыштофор Лужанкович на своём жеребце Воронке был в числе драгунского отряда из 1660-ти человек. Драгунов выстроили в хвосте колонны, а часть отряда двигалась позади обоза, прикрывая войско со всем скарбом.
На фурманках подъезжали 1510 рейтар — немцев-пехотинцев и 700 человек своей пехоты, набранной из хлопцев-белорусцев.
Всего 7301 человек насчитывало войско польного гетмана. Из них проверенными, безотказными воинами Радзивилл считал лишь 4088 — из них он приказал сформировать четыре новых полка, боеспособных и хорошо вооруженных.
А где-то на полдне в обход дорог полесские хуторские люди вели тайными путями огромное войско полковника Кричевского*: тысячи мятежных казаков, селян и городской голытьбы. Казаки отказались воевать Речицу и спешили к переправе через Днепр у Лоева, на соединение с полками Степана Подобайло.
21 липеня литовские жолнеры первыми подошли к разрушенной крепости Лоев.
Гетман, не дав солдатам передышки после длинного марша, приказал срочно ставить обоз. Люди чувствовали, что с этим делом действительно надо спешить: служба шпеговская донесла о невиданном количестве людей, собравшихся под казацкие хоругви.
Окопавшийся за Днепром полковник Степан Подобайло с шестью полками по тысяче человек в каждом дожидался прихода Кричевского, чтобы раздавить оказавшееся между двумя казацкими кулаками войско Раздивилла.
Место для обоза отыскали с трудом. Не получилось расставить солдатские палатки кругом, как делали всегда, и табор растянулся.
Спешно крепили солдатские шатры, тесно выстраивая их. По краю лагеря цепью составили все фурманки, соединив их друг с другом. Солдаты тем временем окапывали место рвом. Земляные валы окольцевали лагерь литовского войска.
Только после того, как удалось укрепиться, солдатам дали передышку. Но отдых не получился: 30 числа к Лоеву по брагинской дороге подступила казацкая кавалерия.
Радзивилл целый день не выходил из гетманской палатки: слушал донесения разведчиков, принимал рапорты полковников, ротмистров и хорунжих. Теперь, выехав на Лоеву Гору, он увидел раскинувшийся лагерь своего войска, похожий на город с двумя главными улицами, ведущими в центр огромного правильного нет, не круга, — овала, — на просторный плац, оставленный в середине...
Вдруг вспомнились слова речицкого дурака, и гетман вздрогнул, мурашки побежали по коже:
"Станет гетман яйцом..."
"Что ещё ты знал наперёд, парень? Что не успел сказать? Или не захотел сказать? Или бесполезно было говорить? Речицу твою мы сожгли, а ведь ты просил, ты так просил меня — не пылить, идти особенно аккуратно! Но как грешному понять святого?
Эх! Видно, обидели мы тебя, божий человек, и ты пропал. И я готов послать за тобой людей, пусть ищут тебя, Гуда, пусть найдут! Я сам буду просить тебя прочесть за моих воинов молитвы в тот час, когда навалится на литовских ребят казацкое мятежное войско!
...Байдаки Винцента Гасевского ещё не подошли. А ведь от Речицы по реке, да в попутном течении давно уже должен добраться сюда. Не случилась ли беда? Гасевский, этот щёголь, выскочка, дерётся умело и отчаянно, скорее бы прибыл..."
И опять, как вспышка: "Красавчик погнал своих волов не торопясь..."
"Вот оно что! Он, значит, не изволит торопиться?!"
Радзивилл оскалился, ударил шпорами в бока гордого белоснежного коня, да так, что тот взвился на дыбы! Гнев уколол в виски, на миг перед глазами стало багровое марево!
Понимал: сам на месте Гасевского поступил бы точно так — придержал последних верных людей, жалкие остатки разбитого полка...
"Что ещё говорил дурак? Вспоминай, вспоминай же!
Помню, но что толку?
Кто-то водит нас в прямых прорезях ящика-батлейки, вложив в руку картонную сабельку, а костлявый парень сидит, глядит, тычет в нас пальцем, зная наперёд, куда дёрнется раскрашенная кукла!.."
* Оберштлейтнант — офицер в регименте, немецком пехотном отряде
*Слуцкие испытания — см. стр. 73 приложение "О времени и о войне"
*Здань (бел.) — привидение
*Крылья гусаров - см. стр. 73 "О времени и о войне"
*Кричевский Михаил — см. стр. приложение "О героях повести"
* * *
Рассказ пятнадцатый: он завершает эту историю.
Солдаты не любят вспоминать подробности сражения. Расскажут в общих чертах, кто кого теснил и кто от кого бежал, вспомнят погибших товарищей, и всё. Так было и после Лоевской битвы, в которой Войско литовское оказалось зажатым между полками Степана Подобайло и Михайло Кричевского и дралось с отчаянием обречённых, не давая соединиться двум казацким армиям.
31 липеня в 9 часов утра полковник Кричевский бросил казацкую конницу на стан Радзивилла. Этот первый натиск сразу чуть не смял литовское войско. Гетман Радзивилл решился на то, чтобы спешить часть своей конницы. Расставив пехоту и часть драгунов на левом и правом крыле, в центре поставил на треть спешенную кавалерию, и отдал приказ стремительно атаковать неприятеля.
Драгунская сотня Игнатия Лыщинского оказалась в самой середине войска, между рейтарами-аркебузерами и панцирными в тяжелых стальных нагрудниках. И драгуны пошли в наступление, видя, как навстречу мчится несметное количество всадников-казаков.
Шли вперёд под барабанную дробь, понимая, что попали в самое пекло...
Вдруг, нарушив мрачное молчание идущих, кто-то воскликнул:
— Братцы, Гуда! Гуда с нами!
— Где? Где? Где? — вытянули шеи наступавшие жолнёры.
И радостно несколько голосов подхватили:
— Братцы, Гуда здесь!
— Гуда!!! — вырвался крик из многих глоток. — Гуда-а-а!!!
Люди рванули вперёд.
Лыщинский переглянулся с десятником Якушем, тот кивнул и побежал, не выпуская из виду спину Крышто Лужанковича, затем обогнал солдатика и занял место впереди него. Сюда же вдруг сдвинулись Лешко, Роман и ещё один Крыштофор.
Это каждый из солдат сам решил не дать пропасть молодому драгуну, которого ждёт с войны жена Ольгица, и которому обязательно надо выжить, чтобы смогли у него родиться, как утверждал речицкий блазной, сынок и дочка.
А, может, детей будет больше, ведь у человека на ногах десять пальцев? Иначе что-то нарушится в этом мире, что-то сдвинется, сойдёт со своих мест, и белый свет, дребезжа и шатаясь, начнёт разваливаться и полетит в пропасть!..
Но ещё были другие люди в войске, вовсе не из сотни Игнатия, и они тоже знали предсказание и думали точно так. И тоже сбились вокруг Лужанковича.
В какой-то момент Крышто понял, что наступает в плотном кольце братцев-жолнеров. Горячка боя захватила его и, требуя выхода, потянула Крыштофора вперёд. Он, яростный, растолкал поплечников, на удивление густо роившихся вокруг:
— Моя Ольгица! — отчаянно закричал Крыштофор, уверенный, что им всем не выйти отсюда живыми, а значит, он сейчас прощается с ней:
— Ольгица! Ольгица! Ольгица! — в отчаянии, в смертном ужасе кричал он, срывая горло и чувствовал, что, если престанет кричать, сойдёт с ума от вида страшной резни.
— За Ольгицу! — подхватили солдаты, метнулись и опять окружили Крышто, стреляя по рядам казацких конников, но новые полчища вырастали перед ними, как из-под земли.
— За Ольгицу!!! — хрипели жолнёры, сдвинувшись спинами, саблями отбиваясь от наседавшего со всех сторон врага...
* * *
Казаки Хмельницкого, немногие из выживших, удивлялись, — не сейчас, а после, когда окончен был бой, — вспоминали, что панские собаки бились за Речицу. А другие с пеной у рта спорили, что жолнеры вспоминали какую-то не иначе как Вольгицу? "Нет, Речицу! — возражали им, — они боялись упустить крепость Речицу, в которую гетман Раздивилл свёз всё своё богатство, задумав откупиться от полковника Кричевского в случае поражения. Поэтому и вопили: "За Речицу!" Да, да, точно так. Что ещё за Вольгица? И с чего бы это было им кричать: "Вольгица?""
* * *
Богуслав Радзивилл, в полк которого входила сотня Лыщинского, видел, как сбивается в поле, словно осиный рой, сгусток человеческих тел...
...А жолнерам приходилось туго.
Остался лежать на земле дядька Якуш, затем Лешко, затем Роман, и Мартин, и незнакомый солдат, и ещё один, и ещё.
Вскоре между смертью и Крыштофором Лужанковичем не осталось никого.
Где-то, заходя в тыл казацкой коннице, скакали шквадроны* полковников Комаровского и Павловича*, вернувшиеся из дозора вокруг Брагина. Эти свежие отряды рассекли казацкое войско напополам, левое крыло разбили, а правое на челе с атаманом Кричевским с боем отошло в лес, в густые заросли и засело там в ожидании подмоги.
По брагинской дороге к месту битвы прибыла отставшая казацкая пехота и тоже вступила в бой, вынуждая жолнеров сражаться до наступления темноты.
* * *
И настала ночь.
В солдатский лагерь со всех сторон на зов полковых труб стекались измученные, окровавленные жолнёры. Несли раненых. Монахи вышли в поле собирать невиданный урожай страшной битвы.
В густых лесных зарослях, едва различимые, горели огни казацких костров. Там люди тоже зализывали свои раны и вели счёт неслыханным потерям в живой силе*. Ни у одной стороны не было сил двинуться с места. Оставили всё, как есть, до утра.
Перед рассветом ротмистр Смольский, получивший приказ добить противника, поднял своих людей. Ворота лагеря открылись, пропустили полк кавалерии, решительно двинувшийся в сторону лесных костров.
В казацком стане царила недобрая тишина. Выскочив на прогалину, солдаты обнаружили только догорающие угли, вокруг которых и не ночевали люди.
Казаки обвели! За ночь успели уйти!
Люди Смольского бросились в погоню. Но казаки удирали умело — их и след простыл! А вот брошенный обоз действительно удалось настичь. И среди прочих страдальцев в обозе везли тяжело раненного полковника Михайло Кричевского.
Ротмистр Смольский вернулся в ставку счастливый: его ребята не пострадали, всё казацкое добро уплыло в войско литовское, и мятежный Кричевский, шляхтич из-под Берестья, близкий друг Богдана Хмельницкого, доставлен к гетману ещё живым.
Януш Радзивилл подошел к Кричевскому, сильно страдавшему от боли. Если удастся договориться, от Кричевского можно узнать немало важного.
— Есть ли у пана полковника просьба к нам или поручение? Уважая заслуги пана, мы окажем ему всякое содействие.
— Есть, — проскрежетал сквозь зубы несчастный, — просьба...
И замолк.
— Михайло-Станислав? — позвал Радзивилл. Всмотрелся в землистое лицо раненого. Повернулся к ординарцам:
— Приведите попа.
— Полковник, не хотите ли исповедоваться?
Кричевский открыл глаза:
— Знаешь, князь, правда, хочу ведро воды холодной!
Все на мгновение отвели взор, а Кричевский внезапно вскочил и изо всей силы ударился раненой головой об обитое железом колесо подводы.
"И у подводы пана Смольского прибавится мозгов..."
Исполнилось всё, что сказал Гуда, даже его странное "люди на деревьях".
Это несколько сельских выростков по просьбе казаков остались в лесу и жгли костры всю ночь. А под утро, олухи, не ушли в чащу, укрылись на деревьях. Хотели посмотреть, что будут делать жолнеры? Смольскому пришла мысль всмотреться в густую листву. Один из мальчишек ещё сидел там. У него затекли руки, и хлопец не смог спуститься вниз. А может, врал. Какой-то услужливый солдат нацелил на выростка пистолет, но ротмистр, зло сплюнув, покрутил головой:
— Оставь! Толку! Пусть живёт... для расплоду. А то землю некому будет пахать.
...На поле битвы по распоряжению пана стражника Мирского копали шестнадцать огромных рвов — хоронить убитых солдат.
*Скарбница — сокровищница
*Шквадрон — эскадрон
*Комаровский и Павлович — см. стр.75 приложение "Лоевская битва"
*Потери в Лоевской битве составили более 10 000 со стороны казаков и около 1 700 человек из Войска Литовского.
* * *
— Да, я действительно был там, среди жолнеров. И я видел, как мои лучшие друзья, хорошие хлопцы, у кого гостили Гануся и Маруся, умирают один за другим без боли и страданий — так, как мечтают умереть солдаты: "Если смерти, то мгновенной..."
Мне пришлось быть там, потому что Крыштофору Лужанковичу пан гетман не оставил никакой возможности выжить: в середине рубились особенно жестоко. А хлопец должен жить, хотя бы потому, что я ещё никогда не ошибался. И Ольгица без Крыштофора не перенесёт войну и ещё одну голодную зиму, а этого я совершенно не мог допустить.
Что-то стремительное больно ткнулось мне в грудь.
Я упал.
Это пуля пробила меня навылет.
И вот я сверху и немного со стороны гляжу на лежащего на земле худого нескладного хлопца с тёмно-красным пятном, разлившимся по рубахе.
Монахи подумают — этот босяк из казацкого войска. Его похоронят со всеми остальными мятежными бедолагами, возмечтавшими о воле. И Гуду не найдут солдаты. И все будут уверены — померещилось в горячке боя...
Ещё я вижу двух девушек, красивых и нежных. Они ходят по полю, наклоняются над ранеными — и над жолнерами, и над казаками, — и люди успокаиваются, затихают с кроткой улыбкой на искусанных в кровь губах. Я знаю, некоторые из этих солдат останутся жить. Избавленные от боли, они дождутся помощи.
А девушки подходят всё ближе, ближе. Они проходят сквозь сражающихся, но никто не видит двух ясноглазых красавиц, похожих одна на другую, как две капли воды.
Никто не мешает девам дарить покой тому, кто заслуживает покой.
Вот они останавливаются над телом нескладного хлопца, поднимают лица к небу и глядят на меня в упор.
Сбылось! Мы узнали друг друга!
"— Учитель! Таточка!" — говорят они, перебивая друг-друга.
— Девочки мои! Незабвенные!
"Спасибо! Спасибо! — щебечут мои дорогие, — ты провёл нас через первый круг очищения".
— Я не знал, хватит ли у меня силы и мужества просто жить, не говоря о том, чтобы помочь вам... — я кивнул на тщедушное тело, совсем недавно бывшее моей тюрьмой.
"Не плачь, таточка, всё уже позади. У тебя получилось".
— Это слёзы радости!..
Громыхнула пушка.
В нестройной толпе людей, несущих косы, вилы, цепи, образовалась брешь. Напротив них взмахнул руками и упал молодой небесный солдат. Драгуны пошли дальше, а этот остался лежать среди поля.
Я онемел от неожиданности.
Обе девушки почувствовали моё отчаяние, мгновенно метнулись: заглянуть в лицо лопоухому солдатику.
Я выждал, пока успокоится и придёт в равновесие нечто внутри. Необходимо было подтверждение главного для меня:
— Не говорите, что с ним, не надо. Скажите лишь: Она будет счастлива?
"Только благодаря тебе, наречённый отец. Как ты решился обречь себя на такую жизнь?"
— Когда Ей пришла пора родиться, я ринулся вслед, презрев сроки...
"Быть Её Хранителем — разве этого недостаточно?"
— Ангелам остаётся только заламывать руки в бессилии, когда на земле настают подобные времена!
"Да, ты сделал невозможное. Ты сохранил Её для жизни и для любви. Для всех этих несчастных ты оставался источником чистого, незамутнённого света. Ты сиял для многих в ужасный час — непостижимо! Она будет счастлива, мы ликуем вместе с тобой, ведь Она и наша любовь. Прости, мы не сумели сразу оценить твоё могущество, может, в прошлом всё сложилось бы по-другому?"
— Радуйтесь, испытание уже позади.
"Да. Благодаря тебе мы в одночасье скинули бремя заклятья, которое сами наложили на себя. Древо, земля, воздух, вода, огонь — и Время снова двинулось с места, Время течёт теперь и для нас!"
— Я очень хотел этого...
О, жизнь! Прими же их снова!
Там, где были призрачные девушки, вспорхнули две сизые лесные голубки.
* * *
Крыштофор помнил только, что рядом громыхнуло.
Земля вдруг встала стеной перед глазами, и вся, — от края до края, с лесом, с людьми пешими и конными, с пушками, с трупами, — опрокинулась на него, неподвижно стоящего, и припечаталась мятой травой к лицу.
Он очнулся от боли в ноге. Краем глаз увидел, что небесные барвы далеко впереди, а сзади наступают люди Кричевского, и казацкие командиры выделяются одеждой и оружием среди густой толпы.
Он понял, это — конец.
Вскочил, потому что человек, пока молод и ещё жив, никогда не согласится просто так принять лютую смерть, лёжа в покорном ожидании. Он вскочил, чувствуя, что ещё не поздно бежать вперёд, и силы, и нож-левак ещё с ним. И рванулся изо всех молодых сил, но что-то на правой ноге ответило дикой болью...
Крышто упал.
На ноге висел разодранный башмак, тянулась, размотавшись, красная обмотка, открыв кусок плоти, сочащийся бордовыми каплями. Солдат понял, что это. Он выхватил нож. Ощерив рот, убрал, как учил батька Лыщинский, поглубже язык, чтобы не защемить его ненароком зубами, и, взвыв, отрезал то, что болталось и не давало ступить на правую ногу. И побежал, криво ставя раненую ступню, зная, что за каждый шаг расплачивается кровью.
Наверное, он кричал, потому что от небесных солдат отделились двое, вернулись, подхватили его. Теперь он видел перед собой окровавлену ногу под локтем тащившего его солдата...
* * *
В конце лета Крыштофор прощался со своими товарищами. Уезжал в родные края.
В Лоевской битве он потерял мизинец на правой ноге, оглох на правое ухо и плохо слышал левым.
Но это всё пустяки!
Главное — его улыбчивое, приветливое медовое счастье сидело рядом на фурманке!
Солдаты, вышедшие провожать Крыштофора, так откровенно забрасывали взоры на хорошенькую свежую Ольгицу, так мусолили глазами, что юная женушка Лужанковича закрылась передником, а потом, не выдержав, спрятала лицо под мышкой мужа, зарывшись туда так старательно, что тому пришлось оттопырить руку. И он, едва слыша собственный голос, приговаривал:
— Ну-ну, будет уже! Будет! — и гладил её по спине.
И все солдаты увидели, каким взрослым стал вчерашний румяный хлопец — их драгун Крыштофор Лужанкович.
Впереди, рядом с фурманом, на подводе ехал бывший сотник Игнатий Лыщинский. Повязка, перетянутая поперёк лица, закрывала место, где раньше жил-был сотников зоркий глаз.
Но это ещё не всё: на большом мягком узле царственно восседала кашеварка Христина, которую не зря с лёгкой руки Гуды прозвали фигурной тёткой. Действительно, всё было при ней, всё радовало не только единственный глаз дядьки Игнатия, но и было приятно любому взору.
И они уехали в родные слуцкие края, и вскоре зажили одним двором — уж так получилось, что бывалому солдату Лыщинскому негде стало прилепиться в родном селе.
А в начале зимы свезли от войны, забрали в Романово сводных сестёр и братьев Ольгицы, потому что мачеха, не выдержав лишений, померла.
Девушек стараниями поворотливой тётки Христины быстренько удалось пристроить замуж, и теперь слава удачливой свахи витала над Христининой головой.
Маленьких братишек растили: благо, всё ладилось на мельнице Лужанковичей.
Все часто вспоминали убогого калеку Гуду, и однажды Игнатий, которого первенец Крыштофора называл любимым дедом, принёс две липовые ложки-мешалки и посоветовал молодой хозяйке Ольгице:
— Знаешь, дочка, а не повесить ли их на стену? Сдаётся мне, добрый речицкий хлопец был бы рад, что мы его не забываем.
Ольгица с радостью согласилась.
Она перевязала ложки красной ленточкой, и всегда, когда поднимала на них глаза, ей становилось хорошо и весело. Она называла их "мои крошечки", и много-много лет спустя соседки дразнили бабушку Ольгицу "ложкина мамка". А хозяйка нисколько не обижалась:
— Да, — отвечала она, глядя тёплыми глазками цвета тёмного мёда, — я им мамка. Это память об одном очень хорошем, добром человеке. Пусть красуются ложечки, они приносят счастье. Старый наш Игнатий когда-то верил, что, кого эти ложки отметят, — умрёт лёгкой смертью. И умер он действительно легко: просто лёг спать и не проснулся.
Чем плохо?
Историческое приложение к повести "Гуда" http://samlib.ru/editors/k/kowalewskaja_a_w/guda.shtml
О героях повести
*Мирский Григорий (прим.1598 — 1661гг.), белорусский магнат. Блестящую военную карьеру начал в юности. С 1635 года занимал впервые созданную должность стражника Великого княжества. В 1648 году двинулся с войском на занятую казаками Речицу, но во время переправы через Березину был разбит отрядом И. Гаркуши под Горвалем. С декабря 1649 года, соединившись с войском гетмана Януша Радзивилла, становится его главным помощником. Во время отъезда гетмана руководил речицким участком обороны в войне с повстанческими отрядами Богдана Хмельницкого. Весной (по другим источникам — в июне) 1649 года разбил отряд полковника Гловацкого: хорошо проплаченный человек привёл казаков Гловацкого в западню. Гловацкий, до этого занявший Гомель и устроивший там резню мирного населения, был казнён и умер мученической смертью.
*Радзивилл Януш (1612 — 1655гг.), представитель самой могущественной дворянской фамилии Великого княжества, сын Крыштофора Радзивилла, магнат, меценат. Учился в кальвинистской слуцкой гимназии, Лейпцигском, Альтдорфском и Лейденском университетах. Посетил Францию и Англию. В 1633-46гг. подкоморий княжества, с 1646г. польный гетман — боевой командир вооруженных сил Великого княжества Литовского. Подчинялся только приказам короля Яна II Казимира и Великого гетмана Яна Кишки. Пользовался неограниченным авторитетом в среде литовского дворянства как умелый полководец, по этой причине был крайне опасен королевской власти. Практически в открытую проводил неугодную двору политику сохранения литовской государственности, за что находился под подозрением и не получал от короля своевременную помощь в войне с казацкими формированиями. Пресекал мародёрство и поддерживал должную дисциплину в войске. (Надо знать реалии того времени, чтобы суметь оценить это! Своим присутствием в войске он не допустил разграбление отбитого у казаков Мозыря, несмотря на то, что брать "лупы" — обирать жителей захваченного города — в то время было в порядке вещей). Победа в Лоевской битве 1649 года прославила Я. Радзивилла на всю Европу. В 1654 году становится Великим гетманом Великого княжества, о конфликте с его преемником польным гетманом В. Гасевским см. ниже.
К стр. 10 *Радзивилл Богуслав (1620 — 1669гг.) — двоюродный брат польного гетмана Януша Радзивилла. Военный и государственный деятель Великого княжества, меценат. Учился в Кейданово, Вильне, Гронингене, Утрехте (Нидерланды), Париже. С 1646 года конюший Великого княжества. В описываемое время занимал пост генерала королевской гвардии, командовал полком.
К стр. 12 *Волович Владислав, королевский дворянин — за свой счёт собрал и экипировал полк. Состоял в должности польного писаря Княжества Литовского, т.е. вёл учёт количества людей в войске.
К стр. 20 *Гасевский Винцент (ок.1620 — 1662гг.), младший сын Александра, регента государственной канцелярии при канцлере Великого княжества Л. Сапеге. Учился в Италии. Стольник Великого княжества 1646г., его военная карьера стремительна. В 1649 году командовал полком, стоявшем в Рогачёве. Во время описываемых событий Радзивиллу 37 лет, Гасевскому — 29 лет, и наметившееся соперничество двух блестящих полководцев после Лоевской битвы перерастёт в открытое противостояние. В 1654 г. Гасевкий займёт пост польного гетмана, и составит оппозицию Я. Радзивиллу, к этому времени получившему титул Великого гетмана. После перехода Я. Радзивилла во главе сепаратистских войск на сторону шведов В. Гасевский останется верным королю Яну II Казимиру.
К стр. 20 *Александр Слушка (Служка) (1580-1647гг.), королевский дворянин, минский кастелян, староста речицкий. В 1634 г. основал в Речице мужской монастырь монахов доминиканцев. Украшением города стал деревянный костёл с высокой трехъярусной колокольней и монастырская изба, окруженная по периметру на уровне второго этажа нарядной аркадной галереей. Эти деревянные постройки несли в своем архитектурном облике новые элементы ренессансного стиля. Сыновья Александра Слушки: Евстафий, Зигмунт, Богуслав в разное время были речицкими старостами. Один из вышеперечисленных Слушек составлял окружение Я. Радзивилла в описываемое время.
К стр. 27 *Юдицкий Николай-Владислав Григорьевич (? -1670г.) — военный деятель, сенатор. Королевский дворянин. Командовал артиллерией в войне со Швецией 1627-29гг. Речицкий хорунжий, скарбник, стольник в период до 1640-х годов. Учился в Падуанском университете. Во время пребывания при дворе папы Урбана VIII вступил в орден мальтийских рыцарей (не позднее 1648 г.). Прославился нападением на Тунис, где сжег пиратский корабль. В описываемое время пехотный полковник в войске Радзивилла. С 1654 г. генерал артиллерии и иностранных войск Великого княжества.
К стр. 3 и стр. 27 *Халецкий Владислав-Юрий (1606-1668 гг.). Сын Яна Иосифовича Халецкого, представитель знатного дворянского рода. В описываемое время являлся депутатом Трибунала Великого княжества, маршалком Трибунала. В войсках с 19 лет. В звании ротмистра служил в гусарской коннице, элитном войсковом подразделении, куда набирались исключительно дворяне. Ротмистрами у гусаров были только великие князья, даже младший офицерский состав: поручики и товарищи -состоял из родовитых дворян. Халецкий — постоянный посол на соймы. Отличился во время боевых действий против Б. Хмельницкого, со шведскими и российскими войсками.
К стр. 34 *Пац Константин-Владислав (? — 1686гг.) сын Александра Паца. Князь, военный деятель. Полковник, надворный хоружий Великого княжества с 1658 г. За свой счёт содержал и экипировал полк.
К стр. 43 *Бенько — полковой командир. В должности войскового обозного отвечал за разбивку, обустройство и возведение пояса ограждений вокруг военного лагеря. По приказу Г.Мирского отправился с несколькими хоругвями панцирных казаков и драгун на Гомель, занятый казаками Хмельницкого. Но поход не состоялся: войску не удалось найти дорогу через болота на левобережье Днепра (см. стр. 43).
К стр. 52 *Шанченко Острошка, уроженец Якимовой Слободы. Предводитель крестьянского отряда, борющегося с солдатским мародёрством и недобитыми казацкими формированиями. Летом 1649 года Я. Радзивилл, одобряя деятельность Шанченко по наведению порядка, выдал ему универсал (разрешение) "..на собирание людей его веры" для защиты мирного населения.
К стр. 54 *В тексте упоминаются не все полковые командиры. Вот имена некоторых других: Потоцкий Крыштоф (ок.1600 — 1675гг.) — подстолий Великого княжества (1646-1653), участвовал в Лоевской битве; ротмистр Смольский; командиры наемных войск Вейс и Шварцхоф; полковники Комаровский, Павлович, Кароль Есьман; Глебович Юрий — смоленский державца, со своими воеводами принимал участие в Лоевской битве 1649 года.
К стр. 61 *Кричевский Михаил-Станислав — талантливый казацкий полководец, ближайший друг Б. Хмельницкого. Шляхтич из-под Бреста. Раненный в Лоевской битве, покончил жизнь самоубийством (см. стр. 67)
О времени и о войне
К стр. 8 *"Войсковые артикулы" — юридический документ XVI-XVII веков, определявший правила взаимоотношений солдат и местного населения. Сторона пострадавшей девушки могла добиваться наказания для обидчика, вплоть до повешения (впрочем, такая крайняя мера применялось редко), либо он обязан был жениться на девушке.
К стр. 60 *Слуцкие испытания. Военные смотры (пописы) и учения в частновладельческом Слуцке заканчивались стрелковыми состязаниями, в которых мог принять участие каждый желающий. Право первых выстрелов принадлежало князю, княгине, войту. Они могли отдать свою победу любому другому стрелку. Самая почётная награда в состязаниях — дарованная победителю серебряная пластинка, на которой стрелок за свой счёт должен был выгравировать своё имя и носить пластинку на цепочке на груди. Кроме того, три лучших стрелка в качестве награды получали на год освобождение от всех городских трудовых повинностей. Владелец города (в описываемое время Слуцком владел князь Богуслав Радзивилл) выделял из казны три премии победителям: мушкет, саблю, пику.
К стр. 62 *Крылья гусаров — специальные приспособления: белые гусиные перья, укреплённые по всей длине двух металлических стержней, крепившихся за спиной гусаров к доспехам или к седлу. Как два крыла возвышались они выше головы всадника, придавая дворянскому воинству величественный вид, пугая вражеских лошадей и мешая заарканить всадника.
Как служил Крыштофор Лужанкович
В конце XVI — 1пол.XVII века в Великом княжестве проведены войсковые реформы, которые завершились при короле Владиславе IV.
В войске, в котором служил наш герой, кавалерия подразделялась на тяжелую, среднюю и легкую. Тяжелая кавалерия (гусары, рейтары и аркебузеры) имела защитные доспехи. Основным наступательным оружием гусаров было копьё, рейтаров и аркебузеров — пистолеты или аркебузы. Средняя кавалерия (так называемые панцирные казаки и пятигорцы — современные чеченцы) имела круглые щиты и кольчужные панцири в комплекте с мископодобными шлемами-мисюрками. Их наступательное оружие включало саблю, пистолет или легкое ружьё-ручницу, иногда применялась рогатина и лук. Легкие всадники (татары) использовали аналогичное вооружение, но не имели защитных доспехов.
Крыштофор (Христофор) Лужанкович входил в особое воинское формирование: пехоту, реорганизованную во времена Стефана Батория по венгерскому образцу. Назывались эти пехотинцы конные драбы (в тексте — драгуны), лошадей использовали только для мобильного перемещения. В середине XVII века драбы уже не имели доспехов и древкового оружия, как ранее. Их вооружением а, значит, оружием Крыштофора были сабля, иногда шпага, топорик, трутовые ружья-ручницы с пороховницей и лядунками (готовыми порциями пороха). Десятники драгунов имели сабли, топорики и короткие копья-диды. Игнатий Лыщинский, как полагалось офицеру, был вооружен саблей или шпагой и пистолетами.
Наемные воины-иностранцы служили как рейтары, аркебузеры (аркебуза — тяжелое огнестрельное оружие). Исключительно из наёмников состояло особое воинское формирование — немецкая пехота. Это были самые эффективные и высокооплачиваемые солдаты-профессионалы.
К стр. 55 Отдельно о боевом подразделении ротмистра Шварцхофа. Шварцхоф, немецкий дворянин, офицер наёмной пехоты, самого боеспособного войскового подразделения. Сильные в полевом сражении и организованные наемники были, кроме того, надёжными защитниками крепостей. Немецкую пехоту называли "мушкетёры" — по основному виду оружия.
Укрепления Речицы
Строительство трёх поясов обороны вокруг Речицы, включавших Верхний замок, Нижний замок и ров с 11 бастионами, окруживший полностью весь город — исторический факт.
Деревянный Верхний замок на месте детинца стал мощным современным укреплением. Его пять башен, построенные как шестерик на четверике под шестиугольными шатровыми крышами, и нарядная круговая галерея говорят о проникновении ренессансного стиля в деревянную архитектуру и позволяют точно отнести время постройки к середине XVII века, а не к концу XVI столетия, когда речицкий староста Буйвид перестраивал замок, заложив для этого два своих села.
Факт и то, что город в период казацко-крестьянского восстания сгорел, затем был заново отстроен и получил трудами проектировщиков так называемую регулярную (прямоугольную) разбивку на кварталы, сохранившуюся до наших дней. Единственное, что остаётся спорным: временная последовательность событий. Существует несколько версий: по одной город подожгли казаки Пакусина в 1648 году, перед тем, как его заняли войска Радзивилла. По другой: это было сделано казаками Небабы в 1650 году, во время очередного захвата города, несколько раз переходившего из рук в руки. Версия третья — о нечаянном поджоге Речицы летом 1649, гарнизоном Шварцхофа во время похода правительственного войска на Лоев, автору кажется наиболее правдоподобной и соответствует ситуации, сложившейся на тот момент. Подобную версию описывал и писатель Борис Саченко*, ошибочно указав, что гарнизоном в крепости командовал не Шварцхоф, а Кароль Есьман.
Будь правдой то, что казаки сожгут Речицу позднее, в 1650 году, некому было бы восстанавливать заново оборонительные сооружения — ставка войска Радзивилла в это время была перенесена в Бобруйск. А три пояса обороны были восстановлены, это несомненно, и восстановительные работы потребовали привлечения большого количества людей и средств. Вряд ли Радзивилл, войско которого в 1650 году стараниями короля сильно сократилось, а ставка разместилась в Бобруйске, принялся бы укреплять покинутый солдатами город, население которого погибло или рассеялось по сёлам.
Впрочем, повесть "Гуда" прежде всего художественное произведение, поэтому если автор в поисках выразительной формы невольно спрессовал события, в действительности отстоящие друг от друга на несколько месяцев, это, надеюсь, найдёт понимание у профессиональных историков.
Остаётся добавить, что город в 1654 году будет ещё раз захвачен казаками Ивана Золотаренко. После войны России с Речью Посполитой (1654-1667гг.) Речица утратит своё стратегическое значение. Ров, валы и бастионы, мешавшие развитию города, будут засыпаны, но Верхний замок над Днепром простоит ещё полтора столетия.
*Саченко Борис "Полесские были" М., "Советский писатель" 1986 г.
Лоевская битва 1649 года
Укрепление позиций Я. Радзивилла в Речицком и Мозырском поветах Великого княжества вынудило Богдана Хмельницкого направить на охрану переправы через Днепр к Лоеву 12-тысячное казацкое войско Степана Подобайло.
18 июля 1649 года правительственное войско, согласно требованию короля освободить земли княжества от отрядов мятежников и перенести военные действия на территорию Украины, оставило Речицу и направилось на Лоев.
В это время 20-тысячная армия Кричевского с юга продвигается к Речице для захвата города. Но гетман Радзивилл поспешно возвращает войско. Этот маневр изменил планы Кричевского. Он отказывается от похода на Речицу и при помощи местных селян осторожно направляется к Лоеву. Радзивилл успевает перебросить войско: уже 21 июля его армия в трех километрах от разрушенной крепости Лоев начала строить укреплённый земляными валами полевой стан.
А 30 июля к Лоеву приблизилась кавалерия повстанцев под началом Кричевского, поспешившего впереди своей пехоты и обоза, растянувшегося по Брагинской дороге. Имея более чем тройной численный перевес в людях, но худшую их подготовку и вооружение, Кричевский против воли казацких старшин 31 июля в 9 часов утра начал битву атакой кавалерии на стан Радзивилла. Он сделал это, не дождавшись подхода обоза и пехоты и не объединив свои войска с полком Степана Подобайло (6000 человек), который стоял лагерем у слияния Днепра и Сожа.
Внезапная атака имела целью заставить отступить Радзивилла под защиту валов стана.
Вначале атака Кричевского имела успех. Однако положение резко изменилось, когда в тыл казацкой кавалерии неожиданно ударили отделы С. Комаровского и А. Павловича в 1200 конников, которые возвращались из дозора вокруг Брагина. Казацкое войско было рассечено пополам, левое крыло разбито, а правое во главе с Кричевским с боем отошло в лес, спустилось в долину Днепра и укрепилось в густых зарослях неподалёку от Брагинской дороги. Использовав отступление Кричевского, Радзивилл двинулся с пехотой, конницей и артиллерией к Татарскому броду (2 км. ниже Лоева по Днепру). Там Винцент Гасевский, прибывший к месту битвы на байдаках по реке, сражался против казаков полковника Подобайло, пытавшихся перебраться на правый берег Днепра и присоединиться к Кричевскому. Совместными усилиями Гасевского и Радзивилла переправа была сорвана. Затем Радзивилл рассеял пехоту Кричевского, подходившую по Брагинской дороге.
Кричевский попытался снова перехватить инициативу, его легкая кавалерия вышла из леса на помощь пехоте, но вынуждена была отступить под напором драгунов и гусаров в казацкие засеки. На исходе дня казаки отчаянно отбивали свой лагерь от противника. Трижды войско Великого княжества шло на штурм, но каждый раз вынуждено было отступать, неся значительные потери. Ночью казаки воспользовались отходом войска в свой стан на отдых, и под покровом темноты, оставив горящие костры на месте лагеря, конница отступила, спасаясь бегством и бросив обоз с ранеными и остатки пехоты.
В Лоевской битве 1649 года казаки потерпели тяжелое поражение и потеряли более 10 000 человек. Значительные потери понесло и правительственное войско: полегло около 1700 человек шляхты и наёмников. Похоронив убитых в 16 огромных могилах на южной окраине Лоева, войско Радзивилла 6 августа отошло под охрану стен Речицкого Верхнего замка. Срочно был восстановлен Нижний замок и закончены земляные работы на валах и бастионах: гетману стало известно, что Хмельницкий послал новый отряд в количестве 60 000 человек под командованием Ильи Богаженка. В правительственном войске после Лоевской битвы насчитывалось чуть более 5000 человек. Из Речицы Радзивилл отправляет гонцов к королю с просьбой о помощи оружием, порохом и живой силой: сложилась угроза того, что казаки и восставшие через земли Литвы дойдут до Короны. Подписание Зборовского мира на некоторое время отвратило эту угрозу.
На вальном сойме, который состоялся в конце 1649 года в Варшаве, Радзивилл поднёс королю Яну II Казимиру 50 казацких хоругвей, взятых под Лоевом. Эта битва прогремела на всю Европу, умножив авторитет Януша Радзивилла как полководца.
Во время казацко-крестьянского восстания под руководством Богдана Хмельницкого были разорены и обезлюдели земли Речицкой волости. При средней плотности населения в Великом княжестве более 8.5 чел./км, в Речицкой волости осталось около 1 чел/км. На восстановление прежней численности населения понадобится около 80 лет.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|