— Ты теперь выглядишь по-новому, — сказал он. — Мне надо к тебе привыкнуть. Особенно к твоим глазам. Они очень красивые, но... непривычные. У меня от них мурашки по коже.
Эннкетин молча массировал ему ступню и пальцы. Его холодность опечалила Джима. Странно, но ему сейчас даже хотелось, чтобы Эннкетин поцеловал его ногу.
— Ты меня больше не любишь, Эннкетин? — спросил он.
Эннкетин поднял взгляд, и у Джима опять пробежали мурашки по телу. Да, к этим глазам нужно было привыкнуть.
— Для чего вам моя любовь, ваша светлость? — спросил Эннкетин тихо и печально. — Наверно, она вам льстит, вам приятно, что из-за вас кто-то страдает. Вы упиваетесь своей властью над бедным сердцем, вас это тешит и делает вашу жизнь не такой скучной. У вас есть всё: слепо любящий вас супруг, дети, вся эта роскошь. Для чего вам ещё любовь бедного слуги? Для забавы? Моё сердце не игрушка, ваша светлость. Не балуйтесь с ним.
На глазах Джима выступили слёзы.
— Чем я виноват, Эннкетин?
— Вы? Вы виноваты тем, что вы так прекрасны, — ответил Эннкетин. — Тем, что вы существуете, смотрите на меня, дышите со мной одним воздухом. Только этим.
— Может быть, мне перестать существовать? — чуть слышно прошептал Джим. — Если меня не будет, ты перестанешь страдать.
Эннкетин взял его вторую ногу, привычно поставив пяткой на своё колено.
— Ах, что вы такое говорите, ваша светлость! — вздохнул он, нежно её поглаживая. — Я только для вас и живу, а не станет вас — и мне не останется ничего, как только умереть. Не печальтесь... Я счастлив тем, что снова рядом с вами и держу в руках ваши ножки. Служить вам — вот моё счастье, ваша светлость, и моё предназначение.
Вечером Эннкетин в рабочей одежде убирал в ванной комнате. На его холеных руках были защитные перчатки, и он чистил ванну, в которой мылся Джим, потом он пылесосил дорожки и диванчики, мыл пол и душевые кабинки, протирал скамеечки, также помыл бассейн и сменил в нём воду. Он всё делал на совесть, и чистота в ванной была безупречная: пожалуй, это было самое чистое место в доме.
На диванчике-раковине лежало большое полотенце, которым он оборачивал волосы Джима. Погрузив губы в его чуть влажную махровую мягкость, Эннкетин вдохнул его запах — к нему примешивался запах чистящего средства от его перчатки. Развесив полотенце на сушилке, он поставил на полочку бальзам, который он втирал в самые красивые на свете ножки, детская мягкость пальчиков которых держала его сердце в мучительно сладком плену. Закрыв глаза, он снова почувствовал в углублении своей ладони маленькую розовую пяточку. Нет. Он должен был выгнать эти помыслы прочь. Иначе — "на все четыре стороны" от Джима.
Если бы Эннкетин мог жить без сердца, он вырвал бы его у себя.
К ванной примыкало небольшое подсобное помещение, где хранились все ванные принадлежности, чистящие и ароматические средства. Там же располагалась и постель Эннкетина, и шкафчик с его личными вещами и одеждой, а ещё одна дверь вела в служебный санузел, состоявший из туалета и душа. Им пользовался Эннкетин. Там висело большое зеркало, и Эннкетин остановился перед ним. Он сам ещё не привык к своей новой внешности, но ему нравилось, как он теперь выглядел, а особенно — брови и глаза. Он с любопытством разглядывал свою лысую голову, и отсутствие на ней волос уже не отзывалось у него внутри таким горестным содроганием, как поначалу; он щупал её и поглаживал, усмехаясь: теперь он был отчасти похож на Эгмемона, только у того не было татуировки. В последний раз огладив голову обеими ладонями, он отошёл от зеркала. В общем, ему было неплохо и без волос, решил он.
— Эннкетин! — раздался в ванной голос Эгмемона. — Ты здесь?
Эннкетин вышел из подсобки. Он полагал, что дворецкий пришёл передать ему какое-нибудь распоряжение от господ, но тот сказал:
— Слушай, пошли, поболтаем. Хватит тут всё драить, и так уже сияет. Господа уже улеглись, так что мы, считай, свободны.
— Хорошо, я только переоденусь, — кивнул Эннкетин.
Вновь облачаясь в свой щеголеватый костюм, он окинул себя взглядом в зеркале и остался в целом доволен.
— Ну, где ты там? — поторопил его дворецкий.
— Иду, — отозвался Эннкетин.
Окинув себя напоследок в зеркале взглядом, он улыбнулся и не удержался от того, чтобы ещё раз не дотронуться до головы. Это было непривычно, но ему нравилось.
Эгмемон привёл его в свою комнату. На столе стояла еда и бутылка глинета. Поставив на стол две рюмки, Эгмемон наполнил их. Заметив недоуменный взгляд Эннкетина, он усмехнулся.
— Ничего, после работы можно. Выпьем, малыш... За твоё возвращение.
Они выпили, и дворецкий предложил Эннкетину разделить с ним ужин. Эннкетин не стал отказываться, хотя раньше не замечал за дворецким особого к себе расположения. Эннкетин ел, а Эгмемон, облокотившись на стол и подперев подбородок, смотрел на него. Потом он снова наполнил рюмки.
— Давай ещё по одной...
Они выпили. Эгмемон спросил:
— Ну, как ты, приятель? Рад, что вернулся на прежнее место?
Эннкетин кивнул. Чтобы глинет не жёг в желудке, он налегал на еду. Эгмемон вздохнул и налил ещё. Эннкетин почти никогда не пил, но из уважения к дворецкому отказаться не решился. С непривычки с трёх рюмок он уже слегка охмелел, но старался не показать виду.
— Плохо тебе было у Обадио? — полюбопытствовал Эгмемон.
— Не сказать, чтобы хорошо, — сдержанно ответил Эннкетин.
— Я ведь знаю, что за условие милорд тебе поставил, — сказал вдруг дворецкий. — Что, ты правда пошёл бы на это?
— Пошёл бы, — тихо ответил Эннкетин. — Но милорд просто проверял меня. Он решил, что я достоин второго шанса. Можно, я ещё поем?
— Ешь, ешь... — Эгмемон вздохнул. — Ну, я рад, что всё так обошлось. И причёску твою я одобряю... Тебе идёт так.
Эннкетин улыбнулся.
— Только господину Джиму не понравилось, — сказал он.
— А мне нравится, — сказал Эгмемон, погладив его голову. — Так даже лучше. И роспись красивая. Я уже давно подумывал о том, чтобы тебя подстричь — оброс ты до безобразия, но ты сам догадался. Молодец.
Эгмемон снова наполнил рюмки. Эннкетин лихо опрокинул в себя свою, и дворецкий одобрительно похлопал его по плечу. Эннкетину стало тепло, даже жарко, и на него вдруг снова нахлынули мысли о Джиме. Кишки сжались в остром приступе сладкой тоски.
— А господин Джим такой лёгонький, совсем как ребёнок, — зачем-то сказал он. — И ножки крошечные, изящные... Пальчики мягкие. Пяточка... розовенькая. — Эннкетин закрыл глаза, ясно видя перед собой всё, что он описывал. — А животик у него уже чуть-чуть выпячивается... Ребёночек в нём... Наверно, ещё совсем малюсенький, — проговорил он с нежностью. — А когда я ему волосы мою, у него головка покачивается, как цветок на стебельке, шейка такая хрупкая, даже страшно... Плечики худенькие, а вот тут, — Эннкетин показал на свою ключицу, — ямочки...
По его щекам катились блаженные слёзы, внутри всё сладко сжималось от нежности. Ему хотелось прямо сейчас закутать Джима в полотенце и прижать к себе, маленького, тёплого после ванны, доверчивого... Эгмемон взял его лицо в свои ладони и озабоченно заглянул ему в глаза.
— Э, приятель, да ты втюрился по самые печёнки! Плечики, шейка... Ямочки! Выкинь это из головы! Окуни её в холодную воду — как рукой снимет! Точно тебе говорю, уж я-то знаю. Понял меня?
Эннкетин кивнул. Он чувствовал, что пора уходить, иначе он напьётся в стельку. От следующей рюмки он отказался и встал из-за стола. Пол под ним покачивался. Он поблагодарил дворецкого за ужин и за глинет и пошёл к себе в каморку. Там он разделся и долго стоял под душем, смывая с себя всё — а что, он и сам толком не знал.
Кожей головы он всё ещё ощущал прикосновение ангельской руки — страшно вспомнить, чего ему стоило удержаться, чтобы не покрыть её поцелуями, а после даже дать Джиму что-то вроде отповеди. Сейчас эти слова казались ему глупыми, дерзкими и напыщенными; какое право имел он, слуга, упрекать господина? Он клял свой язык. Если бы всё можно было вернуть назад, он сказал бы совсем другое.
"Мой дорогой господин Джим, не делайте того, о чём сами будете сожалеть, ведь я этого недостоин. С меня довольно и того, что я каждый день вижу вас, касаюсь вас — осторожно и почтительно, как это и надлежит мне, — держу в руках ваши ножки и причёсываю ваши волосы. Уже это для меня величайшее счастье, и я не смею желать большего. Я не сожалею ни о чём, я ни на кого не в обиде. Я счастлив каждый миг, когда служу вам, это доставляет мне радость, которую я ни на что не променяю. Предложи мне кто-нибудь, чтобы у меня был свой дом, много денег, красивый спутник и очаровательные детишки, но чтобы при этом я расстался навсегда с вами, я бы не задумываясь от всего этого отказался, потому что мне ничего не нужно без вас. Ваше счастье — моё счастье, а ваше горе — моё горе. Вы — моя Вселенная, вы течёте в моих жилах и наполняете мои лёгкие, я живу вами, для вас и не мыслю себе иного существования. Я счастлив, счастлив, я безгранично счастлив!"
Глава X. Дождливый мрак и звёздная бездна
Город был погружён в дождливый мрак. Элихио был один дома: отец ещё не вернулся с работы. Все эти дни он изнывал от беспокойства, непрестанно думая о лорде Дитмаре. Он боялся за него. Подробностей истории с дуэлью он не знал, и неизвестность была мучительна: жив ли лорд Дитмар? Не ранен ли? Вот уже который день Элихио находился в нерешительности: стоило или не стоило пытаться что-нибудь выяснить? Он всей душой хотел бы узнать, чем всё кончилось, но что-то его удерживало.
Тему дуэлей окружал мрачный ореол, об этом было не принято говорить, и у Элихио имелись об этом предмете самые смутные представления. Совет двенадцати казался ему чем-то мифическим, хотя это были реальные люди, и возглавлял его очень уважаемый и влиятельный лорд Райвенн. Процедуру обращения в Совет Элихио представлял себе очень расплывчато, а дуэльного кодекса в глаза не видел; не держал он в руках и дуэльного меча и не знал, где его можно достать. До всей этой ужасной истории он разделял мнение отца, что дуэли — пережиток прошлого, в цивилизованном обществе ему не место; все конфликты могут и должны разрешаться в законном порядке, предписанном уголовным либо гражданским правом. Странно, что до сих пор существует этот древний обычай, которому в своде официальных альтерианских законов уделено очень мало внимания: есть только статья о незаконной дуэли — без разрешения Совета двенадцати. Странно потому, что само существование обычая дуэлей подразумевает и наличие некого иного закона и иного правосудия, которое вершат эти двенадцать уважаемых граждан, выдавая или не выдавая разрешение на дуэль. Почему в правительстве не ставят всерьёз вопрос о запрещении этого атавистического обычая? Почему наряду со всеобщей системой права существует этот древний институт, механизм которого вступает в действие, когда обыкновенное правосудие встаёт в тупик? Значит ли это, что система всё-таки несовершенна, и есть случаи, когда дело может быть разрешено только при помощи этого старинного "кодекса чести"?
Всеми этими вопросами Элихио раньше задавался редко, а если и задавался, то не мог найти однозначного ответа. Впрочем, не могли его найти и думающие люди — авторы публикаций в периодике. За последнюю неделю Элихио перевернул горы материалов на эту тему, и от мыслей у него вспухла голова. Портрет Даллена в траурной рамке, стоявший на тумбочке возле кровати Элихио, надрывал ему сердце. Да, то, что сделали Макрехтайн и Эммаркот, отвратительно. Но можно ли было как-то доказать совершение ими этого деяния и привлечь их к ответственности по официальному альтерианскому закону? Элихио помнил: никаких следов насилия не обнаружили, свидетелей не было, а он сам являлся даже не свидетелем, а только передавал слышанные от Даллена слова. Могло ли это быть достаточным для вынесения обвинительного приговора? Это было предметом его мучительных размышлений на протяжение нескольких дней. Что делал Даллен в нежилом корпусе? Или как они его туда заманили? К каким ухищрениям прибегли, чтобы не оставить физических следов? Всех этих подробностей Элихио не знал, потому что Даллен сказал только: "Они надо мной надругались". И всё. А на следующий день он был уже мёртв.
Думал Элихио и о том, с какой лёгкостью лорд Дитмар получил разрешение на дуэль. Лорд Райвенн, глава Совета двенадцати, приходился ему другом; может быть, разрешение было бы всё равно получено, даже если бы другие способы привлечь Макрехтайна и Эммаркота к ответу существовали? Эта мысль неприятно поразила Элихио, но он её тут же с негодованием отмёл: он не верил в кровожадность лорда Дитмара. Лорд Дитмар никогда не прибегнул бы к дуэли, если бы были иные способы добиться справедливости. По-видимому, других способов он не нашёл. Наверно, дуэль в каких-то случаях всё-таки могла быть оправдана, подумал Элихио.
И самым мучительным из немногих выводов, к которым Элихио пришёл, был вывод о том, что сообщи он вовремя куда следует — ещё до того, как тело Даллена отдали на криобальзамирование, процедуру, разрушительную для каких бы то ни было улик, — быть может, и удалось бы что-то обнаружить, хоть маленькую зацепку, с которой начала бы распутываться вся эта цепочка. Кто знает — может быть, она и привела бы к истинным виновникам, и лорду Дитмару не пришлось бы брать меч правосудия в свои руки — в буквальном смысле. Располагай эксперты информацией от Элихио, быть может, они и провели бы исследование более тщательно, и что-нибудь вскрылось бы. А Элихио слишком долго молчал, оправдывая себя тем, что держит слово, взятое с него самим Далленом. Единственный человек, знавший о причинах поступка Даллена, безмолвствовал, и эксперты написали в заключении о причинах смерти: "Суицид". А об изнасиловании не было ни слова. Трудно сказать, как поступил бы Элихио на их месте, и неизвестно, почему они провели исследование тела так поверхностно. Может быть, у них было много работы, и они торопились? Следы могли быть так незначительны, что нужно было потрудиться, чтобы их обнаружить, и кто-то (некий эксперт) не взял на себя этот труд. Или эти следы были приняты экспертом за что-то другое. Мог сказаться фактор времени, которое прошло с момента изнасилования до смерти: живые ткани способны к регенерации, и потом уже затруднительно прийти к точным выводам о происхождении некоторых следов. Причин могла быть масса — от нехватки времени до простой невнимательности. Элихио терялся в догадках, не спал по ночам, думал, думал и думал. Он представлял себя на месте эксперта, рылся в учебниках; он был одержим темой причин смерти, с головой ушёл в патологическую анатомию и вдруг понял, что хочет стать экспертом. Смерть Даллена оказалась первым толчком, повлиявшим на его выбор карьеры, а второй ему ещё предстояло испытать.
Элихио был углублён в чтение чрезвычайно интересной монографии о постановке диагноза по посмертному биополю, когда раздался звонок. Отец открывал дверь своим ключом, значит, это был кто-то другой. В их с отцом маленькой дешёвой квартирке дверь не была оборудована видеокамерой, имелся только домофон. Сняв трубку переговорного устройства, Элихио спросил: