— Кстати, — сказал Вадим, вылезая из машины в сырую ночь. — Кофе у господина Зевенягина обычно так себе, но чай — отменный. Так что рекомендую. Кофеина в нем, как известно, не меньше, но хоть вкусный будет ...
9.
— Да, — сказал после долгого молчания Стеймацкий. — Я помню этот случай. А вы, Вадим Борисович, простите за любопытство, об этом от кого узнали?
— Вот. — Реутов достал из кармана сложенные вчетверо листы с запиской Шуга и протянул их старому профессору. — Посмотрите, пожалуйста, Николай Евграфович. Мне очень важно знать, так ли все происходило, как пишет этот человек.
Они уже около часа сидели в кабинете Стеймацкого, который, надо отметить, вполне искренне обрадовался неожиданному визиту своего молодого коллеги. По-видимому, старик не был избалован вниманием молодых ученых, что, к сожалению, являлось обычным делом не только в науке. Преподавать он перестал, нигде официально не работал, ученики повзрослели, если вообще не состарились, и Стеймацкий остался один. Жены у него, насколько помнил Реутов, никогда не было или, во всяком случае, не было с давних пор, и жил старик в Риге один. Компанию ему составляла только пожилая латышка, работавшая у него экономкой. Так что, по идее, визит Реутова, пусть и необычно ранний — Вадим пришел на улицу Кроми без четверти девять, — доставил Стеймацкому огромное удовольствие, тем более что он Вадиму симпатизировал.
Так как Стеймацкий уже позавтракал, а Реутов от угощения отказался, то расположились в кабинете профессора и сперва говорили на общие темы, вскользь — так как Вадим этому решительно воспротивился — коснувшись и темы Ламарковской премии. Старик нежелание обсуждать этот вопрос воспринял, как свидетельство природной скромности Вадима, и, удовлетворенный таким объяснением, переключился на общих знакомых и на скандал, случившийся незадолго до их встречи в Киевском университете. Вадим подробностей конфликта между профессором Завгородним и его учеником, доктором Вовком, не знал и, почувствовав, что тема себя исчерпала, перешел наконец к делу, ради которого, собственно, и пришел к Стеймацкому.
— Кто это писал? — спросил старик, откладывая в сторону прочитанную записку.
"Искренность — лучшая политика", — решил Вадим.
— Полковник Шуг, — сказал он вслух.
— Да, — кивнул Стеймацкий, легонько барабаня длинными темными пальцами по столешнице. — Возможно ...
Создавалось впечатление, что старый профессор сомневается, стоит ли раскрывать "врачебную тайну", пусть даже и перед коллегой.
"И то верно, — сообразил вдруг Вадим. — Он же не знает фамилии раненого".
— Дело в том, Николай Евграфович, что тем войсковым старшиной был я.
— Не может быть! — Желтоватое худое лицо Стеймацкого, изрезанное морщинами и покрытое коричневыми "старческими" пятнами, неожиданно стало красным, и Вадим испугался даже, что от потрясения у старика может случиться удар.
— Вы только не волнуйтесь так, — попросил он. — Может быть, воды принести? Или валериановых капель?
— Не надо, — хрипло ответил старик и, вытащив из кармана железную капсулу упаковки валидола, попробовал отвинтить крышку, но пальцы его не слушались.
— Дайте мне. — Вадим забрал у него капсулу, быстро свинтил крышечку и вытряхнул на ладонь старика таблетку. — Вот.
— Вы уверены? — спросил Стеймацкий, отправив валидол под язык. — Я имею в виду, вы точно знаете, что это были вы? Никакой ошибки?
— Я. — Развел руками Вадим, как бы показывая, что и хотел бы, чтобы это оказалось не так, но куда денешься.
— И куда же вас забрали? — подозрительно прищурившись, спросил Стеймацкий.
— Вот это, собственно, я и пытаюсь теперь выяснить.
— Выяснить, — повторил за ним профессор, рассматривая Реутова исподлобья совершенно больными глазами.
— Выяснить ... — Он тяжело поднялся из своего кресла и, по-стариковски шаркая ногами, прошел к одному из книжных шкафов, целиком скрывавших стены его кабинета. — Выяснить ...
Стеймацкий еще раза три повторил это слово, как будто оно помогало ему искать внутри до отказа забитого книгами и папками с бумагами шкафа какую-то вещь, а, скорее всего, какой-то связанный с темой разговора документ. Вадим не вмешивался. Он сидел на своем гостевом стуле, едва ли не затаив дыхание, и молился богу, в которого, на самом деле, никогда не верил, чтобы старик в конце концов нашел то, что ищет.
— Ага, — неожиданно довольным голосом сообщил Стеймацкий, вынимая из толстой картонной папки тоненькую пачку бумаг, схваченных обыкновенной аптекарской резинкой. — Нуте-с, нуте-с, посмотрим.
Он оставил развязанную папку на выдвижной столешнице секретера и, не закрыв шкаф, начав просматривать бумаги, показавшиеся Вадиму похожими на страницы истории болезни.
— Так, — сказал старый профессор, возвратившись наконец к столу, и снова устраиваясь в кресле. Бумаги он при этом по-прежнему держал в руках, продолжая их время от времени перелистывать. — Любопытно. — Стеймацкий кивнул, как бы подтверждая правильность какой-то своей мысли, и, отложив разномастные, но одинаково выцветшие листы скверной бумаги, на которой писали когда-то фронтовые лекари, в сторону, туда же, где уже лежала "записка Шуга", посмотрел на Реутова. — Знаете, Вадим Борисович, я ведь, грешным делом, боялся, что деменция1 у меня развивается. Возраст, сами понимаете, память опять же ... Но вот, оказывается, не совсем еще в маразм впал. Помню!
Он даже улыбнулся, произнося эти слова, но, на взгляд Реутова, улыбка у Стеймацкого получилась не искренняя, и взгляд "больных" глаз совершенно не изменился.
#1Деменция (лат. dementia) — приобретённое слабоумие, стойкое снижение познавательной деятельности с утратой в той или иной степени ранее усвоенных знаний и практических навыков и затруднением или невозможностью приобретения новых.
— По последним данным, — осторожно сказал Реутов, просто чтобы разрядить обстановку, — активная интеллектуальная деятельность препятствует развитию деменции.
— Это статистика, — махнул рукой Стеймацкий. — И много вам будет счастья, Вадим Борисович, если вы вдруг не попадете в те самые 15 или 20% счастливцев? Я вам таких статистических казусов, если пожелаете, сколько угодно могу предложить, да толку что? Вы ведь Нуриева, Святослава Аликперовича, знаете?
— Лично не знаю, — ответил, несколько растерявшийся от этого вопроса, Реутов. — Видел, кажется, пару раз. А что?
— А то, что он как-то сказал во время лекции о вреде алкоголя, что на самом деле процентов пятнадцать мужчин, относящихся к кавказской расе1, могут совершенно безболезненно для своего здоровья пить водку хоть литрами. Беда в том, что иди знай, к какой группе относишься именно ты. К этим пресловутым 15% или к другим 85-ти?
#1Кавказская раса — в классификации немецкого анатома и антрополога Н. Блуменбаха (1776) — большая раса, соответствующая европеоидной расе.
— Любопытно, — улыбнулся Реутов, которому приходилось сейчас изо всех сил держать себя в руках, чтобы не начать ненароком торопить старика, никак не желавшего переходить к делу. — Но, между нами говоря, я пью не потому, что надеюсь, что на мой организм алкоголь вредного воздействия не оказывает, а потому, что мне это нравится.
— Правильный подход, — кивнул Стеймацкий. — Мне вон доктор мой домашний такую диету прописал, что хоть в Даугаве топись. Ан, нет. Не на того напал. Я его диету в клозете на дверь повесил, чтобы всегда знать, за что мучаюсь. Уважаю, знаете ли, искренность.
— Так что там с моей смертью? — спросил наконец Реутов, уставший ждать, пока профессор перейдет к делу, и кивнул на бумаги.
— Любопытная история, — повторил Стеймацкий, кажется, совершенно не обидевшийся на то, что его поторапливают. — Это, как вы, Вадим Борисович, верно, уже догадались, ваша, с позволения сказать, история болезни. Вернее, данные предварительного осмотра, проведенного доктором Зинченко в ночь с 17 на 18 апреля 1962 года. И вот что характерно. Возможно, Виктор Герасимович был, так сказать, не в лучшей форме. Мы все тогда едва с ног от усталости не валились. Тем более ночь, очередной транспорт ... Но! — поднял вверх палец Стеймацкий, как бы призывая Вадима быть особенно внимательным, — не до такой же степени, чтобы записать вам проникающее пулевое ранение черепа? А он вот тут — ну да сами сейчас посмотрите — все точнехонько описал, и куда пуля вошла и откуда, по идее, должна была выйти, но не вышла. Рентген вам, Вадим Борисович, не делали. Не обессудьте! И не потому, что ранение смертельное, а по совокупности, так сказать, обстоятельств. Позвоночник перебит осколками в двух местах, легкое разорвано, вообще внутри — по ходу движения осколков — все порвано и побито ... У вас сигареты есть? — неожиданно спросил Стеймацкий.
— Папиросы вас устроят? — У Реутова во рту было кисло, как после рвоты, но просить чаю он не стал. Не до того было.
— Давайте! — махнул рукой старик и подвинул к Реутову листы из его истории болезни.
Почерк у доктора Зинченко был скверный, как и вообще у большинства врачей. К тому же писал он ночью, да еще на фоне хронической усталости. Вадим с трудом разбирал его каракули, и к тому времени, когда закончил читать, в пепельнице перед ним лежали четыре окурка. Один принадлежал Стеймацкому, три — Реутову.
— Ну? — спросил профессор.
— Не жилец, — коротко ответил совершенно опустошенный Реутов.
— Тем не менее вы живы, если, конечно, это были вы.
— Я. — Реутов чувствовал себя разбитым, усталым, изможденным... как после тяжелого боя. Никак не меньше.
— А где, простите, шрам на лбу? — спросил Стеймацкий.
— Нету, — согласился Реутов с очевидным. — Но все остальные шрамы на месте. Хотите посмотреть?
— На слово поверю, — махнул рукой старик. — И на спине? Я имею в виду, на позвоночнике тоже?
— Да.
— Чудны дела твои, господи! — Старик взял у Реутова еще одну папиросу, но так и не закурил. — Вы не то что ходить, вы, уж извините, Вадим Борисович, за такие подробности, даже ходить под себя с такими увечьями не должны. Это если не брать в расчет череп, легкие, печень ...
— Но я жив, — возразил Вадим, понимая, как глупо это звучит.
— Вижу, — хмуро ответил Стеймацкий, как будто был недоволен этим фактом.
— Как это может быть? — спросил Реутов, понимая впрочем, что если не знает ответа он сам, то вряд ли получит его от старого профессора. — У вас есть какое-нибудь предположение?
— Нету у меня никаких предположений! — Старик так разволновался, что даже треснул ладонью по столешнице. — Это нонсенс! Такого не может быть, потому что не может быть никогда!
— Ну извините.
А что еще он мог сказать?
— Не обижайтесь! — буркнул старик. — Это я не на вас. Так вы точно знаете, что это были вы?
— У меня есть свидетели, — кисло усмехнувшись, объяснил Вадим. — Тот офицер, который отправил меня на геликоптере в тыл. Он присутствовал при ранении. И полковник Шуг, он теперь генерал, тоже подтверждает. Сам я, как вы понимаете, ничего не помню. Но из госпиталя я вышел только в 1963 году ...
— Понимаете ... Да нет, вы-то как раз понимаете. — Стеймацкий наконец вспомнил о папиросе, которую все еще крутил в пальцах, и посмотрел на Реутова.
— Да-да, сейчас, — Вадим достал зажигалку и дал старику прикурить.
— Мы и сейчас такого делать не умеем, — сказал Стеймацкий, выпуская дым. — А уж тогда ... Но допустим! Допустим, рана в голову была без поражения мозга... Но не сидит же у вас там пуля до сих пор? Или сидит? Надо бы сделать томографию... С другой стороны, шрам. Регенерация тканей? Какой-то феномен? Но почему, тогда только на голове? — Он помолчал, о чем-то размышляя, потом снова посмотрел на Реутова. — Я после войны, — сказал он, — попробовал выяснить, что за человек был тот штатский, что приезжал с генералом Уваровым. Ничего определенного, разумеется, узнать не удалось, но в Главсанначупре мне назвали одну фамилию. Людов. И звали этого Людова, вроде бы, как раз Петром Григорьевичем. Может быть, это он? Людов был из 3-го Главного Управления Императорской Канцелярии и занимался там чем-то, связанным с медициной, поэтому и контактировал с военными медиками. И еще одно ... — Стеймацкий поморщился, как будто разговор на эту тему был ему крайне неприятен. — В сороковых годах, в Пскове, у 3-го управления был институт медико-биологических исследований. Называли его почему-то "Шарашкой", и был он страшно секретный, но слухи о том, что там творилось, ходили самые невероятные. Начальствовал над институтом генерал-майор Духов, но на самом деле главным там был не он, а некто Нестеров. Фамилия, скорее всего, вымышленная, поскольку называли его профессором, но о профессоре Нестерове никто в медицинских кругах никогда не слышал. Вот, собственно, и все, что приходит в голову. Может быть, ерунда, а, может быть, и нет. И вот еще что, — старый профессор тщательно затушил папиросу в пепельнице и поднял взгляд на Реутова. — В Петрове живет мой старый знакомый, Пауль Леонардович Эккерт. Приходилось слышать это имя?
— Это тот Эккерт, который написал учебник латинского языка для медицинских факультетов? — спросил Реутов, лихорадочно пытавшийся сейчас переварить сказанное Стеймацким.
— Тот самый, — кивнул старик. — Но он не латинист на самом деле, а историк науки.
И тут Вадим вспомнил, что видел — и неоднократно — статьи Эккерта в "Вестнике естественных наук", в "Следопыте" и других журналах, хотя сам их вроде бы никогда не читал.
— Вот к нему я бы вам и рекомендовал обратиться, — продолжил между тем свою мысль Стеймацкий. — Если кто-то и сможет вам что-нибудь рассказать про "Шарашку" и прочие связанные с медициной истории, так только он.
10.
Реутов вышел от профессора в состоянии легкой прострации, вызванной двойственностью ощущений от состоявшегося разговора. С одной стороны, как это ни странно, учитывая возраст собеседника, визит к Стеймацкому оказался совсем не бесполезен. Старик пребывал, что называется, в здравом уме и твердой памяти. И как бы не оценивать то, что рассказал Николай Евграфович, слова его однозначно подтверждали то, что Вадим успел узнать о своей несостоявшейся смерти. Однако, с другой стороны, конец разговора со всей определенностью уводил Реутова туда, куда он идти вовсе не желал. И дело было даже не в грязных тайнах прошлого царствования, копаться в которых Вадим как человек интеллигентный не желал из вполне понятной брезгливости. Дело в другом. В том, что гипотеза — если, конечно, предположение, сделанное Стеймацким, вообще можно назвать гипотезой — прямиком вела в такое болото антинаучных и, следовательно, противных самому духу науки, "теорий", а, попросту говоря, околонаучных мифов, что Вадиму даже думать об этом казалось противно. Но и не думать об этом он не мог тоже.
Реутов прошел по улице Кроми и по памяти свернул налево. На глаза попалась табличка с названием улицы. "Розена". Латышское слово ему ничего не говорило, но, опускаясь, взгляд упал на витрину аптеки, и Вадим увидел в зеркале, на фоне которого были выставлены какие-то баночки с кремами, отражение улицы за своей спиной. Увидел, и его неожиданно обдало холодной знобкой волной, потому что он узнал лицо мужчины в застегнутом на все пуговицы темном плаще, неторопливо шедшего по улице Кроми. Это лицо он уже видел сегодня утром, когда искал дом профессора.