Потом обо мне начали забывать. "Гляделки" становились всё реже, и я уже сам выравнивал тело, чтоб не клевать носом. Дед от души плескался под рукомойником, бабушка в лицах рассказывала, как я её подбивал подпоить подыхающего пса. Сместила акценты:
все вспомнили о Мухтаре, как о весомой и главной причине моего косяка.
— От горе! — запричитала мамка. Под воздействием сильных чувств, она иногда срывалась на просторечье.
Дальнейшее отозвалось невнятными возгласами уже где-то там.
Подмывало меня сползать из угла на разведку, хоть по косвенным признакам угадать, как там мой пациент. Не стал рисковать. Если то была чумка, будет жить, никуда не денется. Если нет — значит, яму копали не зря. Жизнь это чреда потерь.
А бабушка молодец, выручила меня. Теперь мамка знает, что я наливал не себе и не без спросу. Так что главное обвинение прочь. Но самоволие после её "ныззя" всё равно наказуемо. Поэтому я до сих пор в углу.
Наконец, хлопнула дверь. Елена Акимовна загремела посудой. Дед закряхтел на койке, переодевает штаны. Беседуют вполголоса старики, а обо мне принципиально не говорят. Будто нет такого в натуре, и не было никогда. Это тоже часть наказания. Как оно всё предсказуемо! И вообще, скоро ужин, пора бы меня амнистировать, коленки до мозолей натёр, а мамки всё нет и нет!
Но вот... мимолётная тень застила свет за спиной. И это не она — бабушка. Покопалась в нижнем ящике "шихфоньера", убрала в специальный мешочек лампочку и заштопанные ею носки. Сказала через плечо:
— Пьёть Мухтар. А ты всё одно покайся, скажи, что не будешь неслухом, прощения попроси. О-хохо-хохо...
Обидно ей. Ведь каждое моё наказание это и её недогляд. "Как вы тут, — подумает дочка, — воспитывали его без меня?!"
— Ещё бы не пил! — отозвался из кухни дед. — У Пимовны самогонка огонь! В нутре наверно пожар!
Они понимают, что мотив у меня был очень похвальный. Но к делу его не пришьёшь, по науке получается, виноват.
Эх, надо было не выглядывать в окна, а действовать как комкор Жлоба: налетел — увидел — залил, — ещё раз подумал я.
* * *
Мамка вернулась из душа в боевом настроении.
— Ну?!
А энергия из этого "ну" так и прёт!
Я смешался и наобум пробубнил:
— Больше не буду!
— Что "больше не буду"?
Прощение — ритуал. Его надобно заслужить парой заученных фраз:
— Прости, мамочка! Я больше не буду мучить животных.
— И?
— Трогать без спросу то, до чего не дорос!
— А именно?
— Самогон!
— Иди, собирай всех к столу, но помни, что в следующий раз...
Ещё б не "иди"! Переодеться-то ей надо?
Дед уже во дворе. Сидит, прислонившись к стенке сарая. Весь в думах. В зубах янтарный мундштук с цигаркой истлевшей дотла, на коленях газета. Под ногами Мухтар строит плаксивую рожу. Учуял меня, хвост опустил — и под верстак. Обиделся, падла, что не дали ему помереть.
— Сашка, Степан, ужинать!
— Ох, чёрт его зна-ает, — По газете, дужками вниз, скользнули в траву очки. Что-то наверно вычитал.
И за столом он был в своих мриях: молча смотрел поверх моей головы, машинально махал ложкой и дважды её ронял. А прорвало его, когда бабушка наливала "какаву". Мамка как раз рассказывала о новой учительнице английского языка, с которой сегодня белила стены и потолки. Надо понимать, подружились.
— А Рая...
— Он меня сам допрашивал!
Я сразу и не поверил, что это сказал дед. Настолько неузнаваем был его хриплый голос:
— Мы на его участке из окружения выходили. Сидит старлей, носом клюёт. Встрепенётся, слюнями помажет глаза — и снова за протокол. Гимнастёрка расстёгнута, по две шпалы в петлицах. Ну, старший лейтенант госбезопасности. Это ж тогда приравнивалось к общевойсковому майору. Глазами буравит:
— Вот ты, Дронов, коммунист, бывший председатель колхоза, в Финскую воевал. Скажи, почему отступил и не застрелился?
— Так, — говорю, — если бы все, попав в окружение, руки на себя наложили, кто бы сейчас Москву от немцев спасал? Тем более, есть ради кого.
А он отхлебнул чаю, вызвал конвой и мне:
— За честный ответ, всё что могу. Штрафбат. Надеюсь, больше не встретимся.
Мамка сидит ни жива ни мертва. У бабушки озёра в глазах, и веки как мочаки. Глянул на них дед, понял, что ляпнул что-то не к месту. Крякнул с досады:
— Ладно, пойду вздрему. С партами такая морока...
Я следом за ним из-за стола... поддержать там... а в спину:
— Куда?!
— Очки принести, чтобы не затерялись. Дедушка их в траву уронил.
— Что нужно было сказать?
— Спасибо!
— Вот так! И больше не забывай! Теперь можешь идти.
Воспитание продолжается.
— Воды там курям принеси! — запоздало окликнула бабушка, хоть был я уже одной ногой во дворе.
Сделал бы я вид, что не услышал, выиграл какое-то время. Так она ж не поленится, выйдет и повторит. Раз повторит, два повторит, а на третий возьмёт и скажет: "Всё Сашка! Не ты мне теперь самый любимый внук, а Серёжа". Пришлось возвращаться за вёдрами.
Нет, думаю, так нельзя! Шпыняет меня мамка почём зря своим воспитанием. Пора уже и у неё заработать хоть какой-то авторитет, а заодно провернуть дела, отложенные на потом. Тем более, знаю как. У мамки-то на старости лет крыша ехала не всегда. Случались просветы. Часами, бывало, куковали без света во времена "вееров". О чём только не разговаривали. В детстве она, оказывается, хотела стать колхозным ветеринаром, или врачом. Как-то по недомыслию накормила цыплят фруктовыми косточками. Не знала, что там есть синильная кислота. Как ни откачивала потом, все передохли. ("Уж плакала, плакала!") С тех пор, и поселилась в ней эта мечта. После школы поступала в мединститут. По конкурсу не прошла, и стала учителем. А любовь к нашим братьям меньшим куда она денется? Направь её в нужное русло, мамка и за Кокошу заступился, и сама, для наших котов, сделает дегтярную ванну.
Всё продумал. Вернулся на кухню, сунул в футляр дедушкины очки и говорю:
— Куры у нас отъелись, отяжелели. Старый насест для них уже высоковат. Спрыгнут утром, сослепу ноги переломают, или внутри что-нибудь отшибут. Можно я им на подстилку опилки да стружки с кострища перетаскаю?
Только чувствую, не вовремя я вклинился в их разговор. Глядят на меня бабушка с мамкой, будто бы я о курсах валют спрашивал, а воздух пропитан не сказанным: "Мы же тебя специально отправили за водой, чтоб не мешал!"
И ладно, было б предложено. Молчание знак согласия. Обидно, что выстрелил вхолостую, а я ещё думал-гадал: с кур начинать, или сразу с котов? Курица, мол, материал расходный: сегодня она есть, завтра зарубили, да в суп. А Мурка и Зайчик — совершенно другое дело. Когда мы с Серёгой и мамкой жили далеко на Камчатке, они для бабушки с дедом были вместо меня. Человек такая скотина: ему обязательно нужен кто-то мелкий и слабый, чтобы заботиться о нём и выводить во взрослую жизнь. Это я по себе знаю.
Нет, правильно дед говорил, что думками дурак богатеет. Пока сам не возьмёшься за дело, так оно и останется неосуществлённым проектом. Плюнул на всё, пошёл к Ивану Прокопьевичу. Насилу до него достучался, но дёготь забрал.
А вечер такой ласковый, умиротворённый. И настроение у меня под стать, с лёгкой грустинкой. Таскаю я воду и вспоминаю кошек, которые у меня были, мистические и смешные истории, что с ними происходили.
* * *
Бельчика принесли беспомощным и слепым. Даже плакать ещё не умел. Зимой это было. Поселили котёнка в тёплой духовке. Там он и рос, завёрнутый в тряпочку. Мамка его отпаивала бабушкиной какавой через пипетку, а как подрос — через соску. Тот ест, а она приговаривает: "Чернохвостик ты мой, блохастик".
Вырос Бельчик, заматерел. Не богатырских размеров, но крыс мочил только влёт. Обычный помойный кот, и расцветка простая: сам белый, а левое ухо и кончик хвоста — чёрные. Ну, это в идеале.
Чистым он был зимой. А в остальное время то охота, то бабы. Я бы его сейчас и не вспомнил, если б не один случай.
Привезли как-то бабе Паше внука из Сочи — Серёгу Чунихина, будущего офицера-ракетчика. В те времена из офицерского было в нём только командный голос да умение лихо перекатывать соску из одного уголка рта в другой. Мамка при нём, тётя Лида, в качестве денщика. Как водится, в гости зашли. Раньше-то мы знали Серёгу только по фотографиям, а тут можно даже на руках подержать. И трелевали бедного пацана, покуда он пустышку не уронил. Да так уронил, что я, "американский шпион", обыскался, но не нашёл.
Всё в совокупности Серёге так не понравилось, что смотрины закончились скандалом с его стороны с выносом тела в ту половину дома.
Соску потом Бельчик откуда-то вытащил. Бабушка нам:
— Гля-а!!!
А взрослый кот-крысолов обнял пустышку лапами, то трётся щекой, то языком вылизывает, и мурлычет с надрывом. Будто бы он мамку родную нашёл. Вот тебе и бессловесная тварь! Впрочем, зачем тут слова?
Где-то неделю он с этой соской спал, прятал у себя на груди, потом потерял...
Любку, помню, проводили в последний путь, а на следующий день появилась в моём дворе приблудная кошка. Своих было три, а это четвёртая — неказистая, некрасивая, да ещё с животом. Откуда взялась? — хрен знает. Соседи обычно подбрасывают котят, а такое с ними впервые. Сама эта приблуда со двора не уходит. Взрослая, а будто не знает, где у неё дом.
Я на похороны не ходил. С работы не отпустили. Любка же мне никто. В пятницу с работы пришёл, сел покурить, а весь мой живой уголок крутится под ногами, исходит на мяв: жрать подавай! Сразу увидел, что четвёртая лишняя. Сидит в стороне, будто бы так надо. Взял в руки, погладил — молчит. Не хрюкает, но и не вырывается.
Хоть верьте мне, хоть не верьте, только я сразу понял, что это она, любовь моя хитросделанная. Ведь кошка за свою территорию любую соперницу махом распустит на лоскуты. А у меня их три, и все принимают пришелицу как свою. Помнят ведь, кто кормил.
Ладно, думаю, пока не переоделся, слетаю на базу. Куплю там мелких карасиков, с хлебом перемешаю и всех накормлю. Выхожу за калитку, а кошка приблудная будто того и ждала. Идёт рядом со мной. Не обгоняет, не отстаёт, как дрессированная собака. Я молчу, и она молчит. Через железную дорогу перевела, села. Опоясалась длинным хвостом, ждёт. На базе-то своры собак, а она будто знает.
Ну, думаю, придётся и это чудушко принимать на довольствие. А как по-другому? За преданность платят любовью. Погладил её на обратном пути, она — хвост трубой — и к ноге.
В субботу пришёл сосед. С утра разбудил. Я в его хате когда-то делал проводку, а он захотел обложить её кирпичом. Боится теперь, что в уличном выключателе не хватит старого кабеля, чтоб вынести его на новую стену. Я для таких случаев солидный запас оставляю, а тут что-то запамятовал. Дело-то давнее. Взял лёгкий инструмент, и к нему, на своих двоих. А новая кошка в своём амплуа, идёт, как к ноге привязанная. Пузо уже волочится по земле, о потомстве пора думать. Нет, дура, считает, что хозяин важней.
Долго я в этой хате по времени задержался. Работы там, на раз плюнуть. Выдернул запас из стены, два дюбеля задавил в свежий раствор да прикрутил этот долбанный выключатель. Сосед меня так просто не отпустил. Дело-то магарычовое. Пока мы с ним бутылку не выпили — "и думать не смей!" Ещё триста рублей начал совать в карман. Еле отбился. Выхожу: кошка моя сидит у калитки. Это ж она ждала, пока я глаза заливал. Довела меня пьяного до порога. А в дом не пошла.
Сейчас вспоминаю, я ведь ей даже клички не дал. Любкой звать как-то не по-божески, что ли. Да и зачем? Я со двора — она тут как тут! На рыбалке рядом сидит, не шелохнётся. Пескари в банке под носом, ей хоть бы хны. Жрать то потом жрала. Но без фанатизма.
Дней десять наверно у меня эта кошка жила. А как-то с работы
иду — нет моего маячка в том месте, где утром оставил. Как будто и не было никогда.
Всю округу потом прочесал: вдруг где окотилась, или собачья свадьба загрызла? Не нашёл ни клочка шерсти, ни капельки крови. У железнодорожников спрашивал, так никто даже не вспомнил, что она у меня была.
— Ну как? — говорю, — Больше недели мы с ней нога к ноге, у вас на виду. Вон там сидела, ждала.
— Нет, — отвечают, не видели.
Может оно и к лучшему? Там котят было бы не меньше пяти. Куда мне такую ораву? Ну, одного-двух, глядишь бы, кому-нибудь сбагрил. И то вряд ли. Но всё равно жалко.
Или взять ту же Милку. Это мать её так назвала. Никому кроме неё в руки не шла, не позволяла погладить. Дикая была.
Случилось у нас как-то два наводнения кряду, одно за другим. То отступала вода, то опять прибывала. В доме стояла на пятьдесят сантиметров от пола. Не до кошек. Мать бы под чью-нибудь крышу определить. Вот Милка и появилась на свет во дворе, под навесом, не зная человеческих рук. В дом на моей памяти единственный раз и зашла, когда я цементную стяжку делал в прихожей. Дождалась, когда я уйду, оставила цепочку следов — и по своим делам. Еду ей несёшь — об ноги трётся, а попробуешь в руки взять — искусает да исцарапает. Долго у нас жила. До мамкиной смерти.
Оклемался я после поминок, начал хозяйство править. Смотрю: с Милкой что-то не так. Позавчера чистюлей была, а стала какой-то облезлой, худющей, как велосипед. И шёрстка на спине потускнела, свисает неопрятными клочьями, и нет в её теле прежней кошачьей гибкости.
Сходил я на речку, хватку поставил. За пару минут добыл пяток пескарей. Принёс, а она не жрёт. Не сказать, что совсем игнорирует — не получается у неё. И с той стороны зайдёт, и с другой. Рыбёху в пыли извозила, а пастью не схватит никак — выскальзывает она.
Присмотрелся: твою ж дивизию! Нет у моей Милки ни одного зуба, выпали за два дня. А покормить надо. К соседу пошёл, взял у него козьего молока, в блюдце налил.
Выглядываю в окно: рыба на месте, кошки нет, ушла подыхать. Не предчувствие это было, а факт, который смиренно осознают. Я под навес, а она уже перед забором. Прыгнет сейчас, и поминай как звали. Не любят животные смертью своей делиться с чьим-нибудь взглядом. Инстинкт. Окликнул от безнадёги:
— Милка! (Дай, мол, хоть попрощаться с тобой!)
Глазам не поверил, когда она оглянулась. Не присела, смотрит в глаза. И тогда-то, впервые в жизни, дикая, неприступная кошка разрешила взять себя на руки. А я, в свою очередь, понес её в дом, где по большому счёту, она ещё тоже никогда не была.
Глажу её и с горечью понимаю, что даже на табурет она бы уже не запрыгнула. И присесть вряд ли смогла. Тело и хвост как тряпка, промёрзшая на морозе. Можно согнуть только сломав. Лишь лапки ещё как-то болтаются, да голова на шее. Окостенела в два дня, как мамка за двадцать лет от своих ежедневных таблеток...
А вдруг, думаю, это она, то есть, её душа? Зря, что ль, древние египтяне почитали котов и кошек как священных животных? Перед смертью с работы не дождалась, теперь беспокоится. Как я тут без неё? Вдруг снова запил?
Так и не дал я Милке сдохнуть нежравши. Поставил перед ней блюдце. Руку убрать не успел, а она об неё головой — снизу вверх.
Слева зашла, справа и ещё, ещё! Вроде как благодарит. Но спину к ладони не подаёт. Или уже выгнуть не в силах, или того опасается, что мне это может быть неприятно.