Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Лушка покраснела, кивнула, и спрятала подальше единственную память о настоящей матери Ждана.
Любая дорога рано или поздно заканчивается, закончился и лес, и путники вышли к селу. Гранный холм был в полной мере лесным селом. Церковь, избы, огороды, расчищенные поля вокруг — всё это как будто теснилось друг к другу, а лес обступал их со всех сторон. По словам Тита, чужих в селе практически не бывало — больно уж далеко до ближайших поселений. Разве что купцы пару раз в году заедут, да путники какие-нибудь решат срезать дорогу, и едут напрямик через лес.
К селу подошли уже поздним вечером, и Тит сразу повёл Лушку к батюшке, у которого обычно и останавливался, когда приходил в село. Перед домом егерь остановился и сказал:
— Батюшка у нас — человек сурьезный. Очень сурьезный. Он сам из дворян, с Даром, всё как положено. Никто не знает, почему его в наш приход определили — сама знаешь, какие попы обычно в дальних сёлах служат. А наш — учён, причём настолько учён, что другие благородные, ко мне на охоту наезжавшие, говорили, что его хоть спросонья в столичный собор служить ставь — не опозорится. Я, собственно, к чему — ты ему не ври, Анфис. Он враньё чует, Дар у него. Просто не говори, чего не хочешь — так даже лучше будет, он умолчание простит, а вранья не любит.
Батюшка и впрямь оказался человеком презанятнейшим, Ждан таких ещё не встречал. Немолодой, если не сказать — старенький, но при этом живчик, ни секунды не сидящий на месте. Не было в нём ни капли степенности и основательности, обычно отличающих священников. Да и с виду был не сильно благообразен — небольшого росточка, толстенький, с изрядным брюшком, с окладистой бородой, но при этом — лысый как яйцо! Между этими самыми примерными чертами лица — бородой и лысиной — торчал нос-картошка и блестели два синих глаза, да не просто синих, а прямо-таки бирюзового цвета.
Глаза и выдавали характер этого плюшевого колобка — невозможно было утаить светившийся в них живой ум и неуёмное, почти детское любопытство.
Попадья — совсем уже седенькая старушка, быстренько накрыла на стол, поужинали за разговорами о пустяках, и лишь после этого Тит перешёл к делу:
— Вот, батюшка, на бабу с дитём в лесу наткнулся. Волки их чуть не погрызли, я в последний момент успел. Попросилась у меня пожить — идти, мол, некуда. Больше недели уже живут, а пусть бы и дальше — я не против. Но вписать бы их куда надо, чтобы не бродягами безродными числились, а? Сейчас, говорят, вам всех в книгу специальную вписывать сказали.
— Вписать? — хмыкнул батюшка. — Вписать можно. Только не ко мне. Верно говоришь, было такое распоряжение год назад от начальства моего — чтобы, говорят, как в Польше и Литве всё было, чтобы всех людей записывали[1]. Вот только моя книга, дикий ты человек, знаешь как называется?
[1] В параллельном мире полезный обычай ввели на полвека раньше. В нашем мире метрические книги и ревизские сказки повсеместно появились к середине XVIII века.
— Нет, — потупился Тит.
— Метрическая, или, по-другому, троечастная — наставительно пробасил поп. — А знаешь, почему, неграмотный ты человек?
— Откуда мне? — совсем засмущался Тит.
— А потому, — пояснил священник, — что в книге оной три раздела, кои в тексте должны выделены двумя горизонтальными линиями: 'Часть первая о новорожденных', 'Часть вторая о сочетавшихся браками', 'Часть третья о умерших'. Понял? Родился человек? Вписать! Женился? Вписать! Помер? Вписать! Но нету у меня никакой линии: 'Приблудился? Вписать!', понятно тебе, законопослушный ты человек?
— Понятно. — повесил голову Тит. — А куда ж мне с ней теперь? Может, к старосте?
— Можно и к старосте. Его книга называется 'ревизская сказка' и туда велено весь податный люд вписывать.
— О, так я тогда побегу? — обрадовался егерь.
— Можно и побежать, быстрый ты человек, — не стал спорить улыбающийся священник. — Но только староста в Козельск уехал и сказал раньше, чем через неделю, не ждать.
Потом посмотрел на вытянувшееся лицо Тита, и, не выдержав, засмеялся.
— Ох, Тит, Тит... Совсем ты одичал у себя в лесу. Да не переживай, скажу я всё старосте, как вернётся, а он всех впишет. Впишет, впишет, не сомневайся. Ему у князя сказали не чиниться и всех вписывать, кто приблудится. Оно понятно почему — вечная наша беда. Землицы у нас много, а взять её некем. Люди — самое главное богатство. Потому и велено: если кто приблудный захочет в податные вписаться — не препятствовать, подходить с лаской, отводить землю и вписывать имя и родичей в ревизскую сказку. Всякие бродяги и беглые, конечно, либо всё про себя врут, а если кто почестней, те сразу так говорят — пиши, мол, Иваном, а родни своей я не помню. Таких так и вписывают — 'Иван, не помнящий родства'.
Он повернулся к Лушке:
— Ты ж, красавица, небось тоже родни своей не помнишь?
Лушка, закутавшаяся в платок так, что одни глаза наружу торчали, молча отчаянно замотала головой.
— Ну вот! — почему-то даже немного обрадовался угадке батюшка. — Как я и говорил. А записать-то тебя как?
— Записать? — почему-то хрипло повторила Лушка и зависла. Потом, сообразив, ответила. — Записать Анфисой можно.
— Ну просто отлично! — ещё больше обрадовался поп. — Даже не Марья. А сына твоего как запишем?
— Сына?
— Сына, сына... Э максимис эд минима[2], как говорили римляне.
[2] A maximis ad minima (лат.) — от большего к меньшему; от большого к малому.
— Ну это... — Лушка совсем растерялась. — Младенца можно и Глебом вписать.
— Можно! Можно и Глебом. — утвердительно кивнул батюшка. — Княжий тёзка, значит, будет. Ещё ко мне дела есть?
— Нам бы это... — опять замялся Тит. — Пацана бы посмотреть.
И егерь, мекая и бекая, пересказал недавнюю эпопею с обменом подменыша. Батюшка выслушал всё с каменным лицом, хотя внутри себя, Ждан был готов поклясться в этом, ржал как конь.
— Ну что ж, — кивнул он, когда Тит завершил дозволенные речи. — давай, знающий ты человек, этого лешачьего соблазнителя, посмотрим на него.
Он взял кулёк у Лушки, и очень пристально посмотрел Ждану в глаза.
Никогда в жизни Ждан не испытывал ничего подобного. Это было... Это было похоже... Пожалуй, больше всего это было похоже на сканирование — у переселенца было полное ощущение, что в течении нескольких минут внутри него, пусть деликатно — но покопались.
— Что вам сказать, — заявил батюшка, вернув младенца Лушке. — Я, конечно, завтра в церкви ещё на всякий случай окроплю его святой водой, лишним не будет, но в целом...Он, без всяких сомнений, человек, и зла в нём нет. За это не волнуйтесь. Вот только...
Он повернулся и посмотрел Лушке прямо в глаза. Оказалось, эти весёлые васильковые глаза могут быть и такими.
Страшными, как жало направленной в лицо стрелы.
— Ты мне ничего рассказать не хочешь? — спросил настолько негромким и ровным голосом, что Лушка чуть не описалась.
Она прямо с лавки бухнулась на колеи и с мукой в голосе закричала:
— Не могу я!!! Не могу я так, здесь! Не моя это тайна! Завтра на исповеди всё расскажу — как на духу.
Глаза у священника погасли — как будто арбалет со взвода сняли.
— И то верно! — прежним весёлым голосом сказал он. — Давайте ложиться, что ли? Утро вечера мудренее.
* * *
К исповеди Лушка пошла последней. Около часа в опустевшей церкви она, глотая слёзы, рассказывала о своей сломавшейся навсегда жизни.
Выслушав до конца и ни разу не перебив, священник отпустил ей грехи, а потом, закончив обряд, опустился, как она, на колени и спросил — лицо в лицо, глаза в глаза:
— Знаешь, Лукерья, как меня зовут?
— Нет, — смущённо призналась та. — Вас по имени никто при мне называл ещё.
— Это не страшно, — успокоил её поп. — Позже узнаешь, имя моё всё село знает. А фамилию мою знаешь?
Лушка молча покачала головой.
— А фамилия моя — Адашев. — почему-то грустно сообщил батюшка. — Семён мне совсем дальний родич был, седьмая вода на киселе. Я его и не видел никогда, слышал только. То, что мальчик — дворянин, я сразу понял, еще когда он у тебя на руках был — Дар подсказал. Но едва не убил я тебя вчера потому, что свою кровь в приблудном младенце увидел. Кто ж знал...
Он поднялся, отряхнул рясу и пошёл к двери. Потом обернулся и будничным тоном сказал:
— Мне церкву запирать надо.
Лушка, охнув, подхватилась и кинулась к двери.
— Постой! — остановил её поп. Потом подошёл поближе и негромко сказал:
— В ваше дело я не полезу. Не потому, что боюсь, а потому, что толку не будет — меня там как клопа раздавят. Ничем не помогу, только хуже сделаю и вас раскрою. Моё положение сейчас не сильно от вашего отличается — иначе бы меня в этом Богом забытом приходе не прятали.
Он опять вздохнул, да не грустно, а как-то горько, и добавил:
— Ты, Луш, поезжай на кордон. Живи там, ничего не бойся, так и впрямь лучше для всех будет. Старосте я всё правильно обскажу, так, как надо. Тит — хороший мужик, его не пугайся. Ну и я, если что, чем смогу — помогу.
И старый священник открыл дверь, выпуская новую прихожанку.
Глава 21. 'Детство, детство, ты куда бежишь...'
На кордоне Ждан, точнее, уже Глеб, прожил первые семь лет своей жизни. Это было очень счастливое время. И это было настоящее детство — с добрыми и заботливыми родителями.
Да, да, именно так. Примерно через месяц после появления незваных гостей на кордоне Тит и Лушка начали спать вместе. И удивляться этому не приходится — иначе это была бы не Лушка. Через пару месяцев после этого события Тит, помявшись, как-то вечером изрёк:
— Анфис, что мы с тобой во грехе живём-то? Давай в следующий раз в Гранном Холме к батюшке пойдём, обвенчаемся.
Лушка же, вместо того, чтобы обрадоваться, горько разрыдалась:
— Прости меня, Титушко! Лучшего, чем ты, мужа я не желала бы никогда. Жить с тобой буду, сколько Бог даст, и каждому дню совместной жизни радоваться стану. И верна тебе буду, и на другого не посмотрю, но под венец пойти не могу. Не вольна я собой распоряжаться.
— А что ж так? — насупился в чёрную бороду егерь.
— А вон же, — и плачущая Лушка кивнула на подросшего Глеба, который довольно бодро ползал по полу. — Вон она — неволя моя. Я теперь с ним навсегда повязана, куда он — туда и я. Видать, крепко Богородица нас с ним связала, навсегда обе наши судьбы в одну нитку сплела.
— Так я ж тебя с ним и беру! — обрадовался Тит. — Что ж я, не понимаю? Глебка и мне люб. Сыном мне будет, и не по названью, а по душе. Знаешь, как в народе говорят — не тот отец, кто родил, а тот, кто вырастил. А ежли ты больше родить не сможешь — это ничего. Глебка вырастет — ему кордон и оставлю.
Лушка плакала, закусив угол платка, и только головой помотала.
— Не останется он на кордоне. Кровь ему не даст остаться. Уйдёт он, Титушко. Рано или поздно — уйдёт. И я с ним тогда уйду, мне от него — никуда. А мужа венчанного бросать — грех, Титушко. Тяжкий грех. Сердце вы мне потом и без того рвать пополам будете, но ещё и перед Богом грех на себя брать не хочу. Давай, любимый, просто жить, и каждым днём наслаждаться — сколько нам Господь того счастья отмерил.
Лушка вытерла концом платка глаза и решительно закончила:
— А о житье греховном не волнуйся, Тит. Моё это решение, я от венца отказалась, я и отвечу за грех этот. И злобы не таи на меня, говорю же — ничего лучше жизни с тобой не хотела бы я в жизни. Но жизнь раньше тебя всё по-иному для меня вывернула.
И совсем уже тихо закончила:
— Судьба это, Тит. Судьба так легла.
Здоровенный егерь только молча кивнул, и обнял Лушку, а та уткнулась ему в плечо. В те суровые времена людям не надо было долго объяснять про невозможность счастья — смысл выражения 'все под Богом ходим' тогда часто постигали раньше, чем начинали ходить.
Так они и жили — радуясь каждому дню.
Лушка впряглась в хозяйство, как лошадь в сани. На расчищенном с помощью Тита участке земли она разбила здоровенный огород, где гнула спину с утра до вечера. В селе они прикупили кур с петухом и даже пару коз — поэтому ребёнок рос на козьем молоке и твороге, домашних яйцах и свежих овощах. В убоине, сами понимаете, недостатка на кордоне никогда не было, а муку лесные жители выменивали в селе на шкуры и мясо.
Ждан был счастлив тогда. Его любили, о нём заботились и его берегли. Он был здоров и хотя бы только потому счастлив.
Когда он немного подрос — лес стал ему домом и первой книгой, читать которую научил его Тит. Как выяснилось, знаний там было спрятано немногим меньше, чем в иной библиотеке, надо было просто научиться их получать. Тит, несмотря на свою бирюковатость, оказался хорошим учителем. Он учил приёмыша узнавать по приметам погоду на завтра и читать следы на снегу и на земле, наблюдать за птицами и скрадываться, подбираясь к зверю, ходить по болоту и разводить костёр, плести морды[1] и снимать лыко, прятаться от дождя и спать в снегу — да что перечислять? Это была даже не энциклопедия — библиотека. Библиотека живой природы, многовековой массив древнего знания человечества. Знания, от которого жители современных мегаполисов отказались за ненадобностью и потому утратили его полностью.
[1] Морды — особым образом плетёные корзины для ловли рыбы.
Тягой к знаниям наш переселенец заразился ещё в прошлой жизни, поэтому новую информацию впитывал как губка. Многим его знакомым по прошлой жизни жизнь на кордоне показалась бы адом — без интернета, без фильмов, без шопинга, без электричества, без отопления, без водопровода, в конце концов — без людей, но Ждан был счастлив.
Счастливой жизнь делает не комфортность, а полнота бытия, а с этим на кордоне всё было благополучно.
Как я уже говорил, мальчик рос здоровым, он жил в окружении людей, которые его искренне любили, и каждый день приносил ему новые открытия.
Что ещё надо для счастья?
Конечно же, Ждан понимал, что подобная жизнь — не более чем временная передышка, которой рано или поздно придёт конец. Похоже, первый раунд игры получился очень жёстким, оба игрока выложились полностью и его соперник, как и он сам, обнулил весь свой начальный капитал. Сейчас играющий на стороне зла 'козёл' зализывает раны и, как и он, занят пополнением игрового счёта хотя бы до минимально приемлемого уровня. 'Бобёр' не строил иллюзий — как только на счету 'козла' сумма станет мало-мальски достаточной для дальнейшей игры, боевые действия вновь возобновятся, соперник ехидного старикашки вновь 'подведёт' своего игрока к сопернику и начнёт играть на обострение.
Если прошлая жизнь — неизлечимого больного — чему-то и научила Ждана, так это умению ценить каждую минуту. Поэтому к грядущим битвам он готовился очень серьёзно.
Во-первых, мальчик огромное внимание уделял своему развитию, в том числе физическому. Ждан уже понял, что в этом мире, как нигде, справедлива строчка из песни Виктора Цоя: 'Что будут стоить тысячи слов, когда важна будет крепость руки?'. Возможна, это была некая психологическая компенсация за физическую немощь в прошлой жизни, но 'качался' Ждан с такой остервенелостью, что у нас его точно обозвали бы 'задротом'. Он никогда не шёл пешком, если можно было бежать, ничего не обходил, что можно было перепрыгнуть, и не упускал ни малейшей возможности тащить что-нибудь посильное, тренируя силу.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |