Тогда Александр Михайлович рассказал мне ту часть истории, которую знал. Остальные пазлы восполнили мои родственники и знакомые уже гораздо позже.
Катерина Федоровна, соседка с первого этажа, была у нас старшей по подъезду. Как раз в минуту нашей встречи с австралопитеком она собиралась в магазин и, одеваясь, стояла в прихожей. Поскольку перед уходом из дома она имела привычку выключать все электроприборы, в квартире стояла полная тишина. Именно благодаря этому соседка услышала какую-то подозрительную возню в подъезде, странный вскрик и знаменитый "Венский вальс" Шуберта, который я однажды ради шутки настроил рингтоном на номер Лены Еремеевой, да так и оставил насовсем. Выждав с полминуты (музыка не прекращалась), Катерина Федоровна осторожно поглядела в дверной глазок и, само собой, ничего не увидела. Тогда она решилась и приоткрыла дверь. На площадке не было никого, а к тому моменту оборвалась и музыка. Соседка прищурилась и присмотрелась к чему-то темному, лежащему у выхода в полутемном же подъезде. Сначала сослепу подумала — кто-то поленился вынести мусор и бросил мешки у двери. Подошла поглядеть и с ужасом узнала меня. По ее словам, подо мной уже разлилась целая лужа крови, перекрывая пути к выходу.
— Денис! — дрожащим голосом окликнула она меня, но я не шевелился.
После этого Катерина Федоровна, переборов страх, попыталась меня перевернуть. Она забыла все свои детективные сериалы, где строго-настрого запрещалось затаптывать следы на месте преступления и трогать жертву. О том, что я, возможно, уже труп, соседка в ту минуту даже не подумала. "Решила, что сознание потерял, работа-то у него страсть какая опасная, чем только они на пожарах не дышут, бедолаги!" — признавалась она потом товаркам во дворе. И только когда до нее дошло, что эта лужа крови натекла у меня вовсе не из носа или рта, а откуда-то из правого бока, где на толстовке расплылось громадное багровое пятно, соседка запаниковала. Австралопитек перед уходом выдернул нож у меня из-под ребер, поэтому место, куда входило лезвие, Катерина Федоровна сходу не определила, прореха в ткани была невелика. Надо отдать должное, паника не помешала соседке броситься домой и вызвать скорую, а после этого позвонить моим родителям.
Боюсь даже представить, что пережили они, услышав это. Знаю, что выгнать их из больницы врачи не смогли даже на ночь. Мама с папой просидели в приемной до самого утра, пока Александр Михайлович не вышел к ним лично и не объявил, что я остался на этом свете. А тем временем все остальные, кто меня знал, во главе с Ленкой, Николаичем и Руськой уже мчались в пункт переливания крови, чтобы возместить истраченные на меня запасы. Там выяснилось, что у Аникина кровь брать нельзя из-за перенесенной в детстве желтухи, а Ленку и слушать не стали после того, как Николаич шепнул тамошним докторам о ее самочувствии и недавних срывах. Женька потом рассказывал, что она раскричалась, назвала всех лиц мужского пола, находившихся на тот момент в больнице, подлыми шовинистами и, кровно обиженная на Николаича, покинула заведение. Полагаю, для медиков это послужило лишним подтверждением ее психической неустойчивости, и, пожав плечами, они как ни в чем не бывало продолжили свою работу.
Аникин тоже впоследствии любил вспоминать, как он отреагировал на сообщение следака. Дело было так.
Пырнув меня складным ножом — вот что это был за щелчок! — австралопитек спокойненько вышел на улицу. Озадачивать себя уничтожением улик он тоже не стал, то ли по природной тупости, то ли от ощущения безнаказанности. Просто кинул окровавленный ножик с залапанной рукоятью в едва зазеленевшие кусты возле дома, напротив окон Катерины Федоровны. То есть выгляни она в ту секунду, то увидела бы это даже при своем плохом зрении.
Что бы там ни говорили о медлительности наших правоохранительных органов, все всегда зависит от человека. Моим делом занялся Иван Савин, энергичный парень, мой ровесник, и уже через час после доставки меня в больницу следователь вышел на Руську и других моих знакомых. Но первым в его списке значился Руська — может быть, в том ему помогла интуиция, а может, подруги шокированной Катерины Федоровны, которые гоняли нас, школьников, с вечерних посиделок во дворе: разве может толпа подростков сидеть тихо, без музыки и девчонок, которые, кокетничая, визжать могут так, что без микрофона перевизжат любого Витаса?!
Руська же, решив, что это я его так "прикалываю" в отместку за Вольдемара, и забыв, что до первого апреля еще добрых десять дней, поднял беднягу-следака на смех. Тот сначала даже впал в ступор при виде неадекватно ржущего Аникина, который, уточняя, куда именно меня пырнули, заливался только еще более громким хохотом. И только минут через десять — когда Иван Савин показал ему корочки следователя и пару фотографий из моего подъезда — до него дошло, что это не шутка. Тогда-то и пришла очередь впадать в ступор Руське.
— Есть у вас знакомые левши?
— Э-э-э... да не припоминаю... Вот только я... Но вы же не будете меня подозревать, надеюсь?
Следователь странно посмотрел на него, и по его лицу сразу стало видно, что такого, как Руська, — точно не будет. И даже выпишет ему индульгенцию от имени врача районной психиатрической клиники, что подозревать Руслана Аникина — не надо, отныне и присно и во веки веков. Он хоть и буйный больной, но для общества не опасен.
Через несколько вопросов Аникина наконец озарило, и он рассказал о происшедшей в "Неоновой барракуде" драке ночью с понедельника на вторник, особенно выделяя отметелившего его австралопитека.
Понимая, что след взят и что первым делом нужно отрабатывать именно эту версию, не распыляясь на других знакомых, следователь Савин ринулся в тот участок, куда нас, тепленьких, привезли тогда с танцпола. А там уже на блюдечке да с голубой каемочкой ему предоставили и "пальчики", снятые с австралопитека (вероятно, на всякий случай — там достаточно поглядеть на рожу, чтобы тут же принять решение сделать ему дактилоскопию), и его ФИО (да-да, у него было настоящее, человеческое ФИО!), и адресок.
Звали австралопитека Кульпатовым Георгием Кирилловичем, 1979 года рождения, судим не был, но дважды привлекался и удачно отмазывался. Продырявив меня, он не счел нужным не только спрятать нож, но и куда-нибудь уехать. Так с его родного адреса и вывели под белы рученьки. В машине он попробовал усладить слух оперативников в берцовых ботах и с дубинками матерщинной прозой собственного сочинения, что чрезвычайно их воодушевило и подарило возможность размяться.
— Может, пристрелить мудака? — философски размышлял один из бойцов, разглядывая плюющегося на полу машины австралопитека, которого не пробивали даже берцы и аргумент "дубинкой по пояснице".
— Не, Савин не оценит, — отговорили его остальные. И тем самым спасли Кульпатову жизнь.
— А стоило бы... — вздохнул оперативник, сдавая задержанного в предвариловку. — Дурака учить — только портить. А так — сколько жизней бы сберегли, на потом... Все равно ж гаду много не дадут, пацан вроде выжил...
— Еще неизвестно. Может, и не выжил, — зевнул один из напарников.
Это они обо мне.
Когда же я проснулся в палате интенсивной терапии, реаниматолог Александр Михайлович Красиков, он же зав. травматологией городской больницы, вкратце, не мучая мой полуспящий мозг, объяснил, что из-за внутренних повреждений им пришлось что-то удалить и что-то заштопать, что было обширное кровоизлиние в брюшную полость, но чудовищными усилиями его удалось остановить.
Я потрогал повязку на животе, наткнулся на выходящую из моего бока пластиковую трубку. Она была спущена за край кровати.
— Дренаж, не надо трогать! — мягко, но настойчиво отстраняя мою руку от бинтов, предупредила Вика. — Он пока нужен.
Однако я с интересом младенца принялся обследовать себя дальше, наткнулся на какую-то штуку, прилепленную пластырем под ключицу. Кажется, это была игла, но боли я не чувствовал. Я вообще не чувствовал никакой боли и решил, что все прекрасно и завтра меня уже выпишут домой.
— Если что, зови меня, — сказала медсестра.
— Да что может быть!
— Спи, пока можешь.
С этими загадочными словами она удалилась.
Что конкретно она имела в виду, мне пришлось осознать спустя пару часов, когда действие обезболивающих закончилось.
Сначала я твердо решил, что стерплю и не стану лажаться перед красоткой-медсестрой. Подумаешь — отрезали там что-то. Чем таким особенным отличается желчный пузырь от аппендикса? У нас в классе нескольким, помню, аппендицит вырезали. Неделька дома — и со справочкой в школу, на дальнейшие свершения.
Закусив наволочку, я топил стоны, а потом и вопли в подушке. Но когда перед глазами потемнело и поплыли желтые медузы, я понял, что надо сдаваться, пока не поздно. Боль меня переупрямила.
— Ну и зачем терпим? — рассердилась Вика, впрыскивая мне что-то в подключичный катетер, и боль тут же стала ослабевать. — А если болевой шок? — поглядев в мои честно распахнутые глаза, из которых желтые медузы уплывали в какое-то свое подпространство, постепенно позволяя мне видеть окружающий мир, Вика не выдержала и засмеялась: — Вот тоже еще — герой!
— Нашего времени?
— Ой, уж молчал бы, чем рисоваться! В следующий раз не смей терпеть и сразу зови!
— Вика, а тут у вас медбратья есть? — спросил я, очевидно, заливаясь краской стыда: щекам стало горячо.
— Ну, есть. А тебе зачем?
— Мне бы... как-нибудь... ну, это...
— Утку, что ли?! Осьпидя, да так и говори! Я тут для чего, по-твоему?
Блин. Вот всю жизнь мечтал, чтобы симпатичная девчонка, у которой при другом раскладе перед выпиской выклянчил бы телефончик, подсовывала мне под задницу судно для нетранспортабельных пациентов! Лежать прикованным к кровати мне было не в новинку. Но когда я в нежном возрасте валялся со сломанной ногой, возились с нами или пожилые тетеньки, или парни-санитары, чтобы не травмировать нашу пацанячью психику.
К моей великой радости, через неделю такого позорища — а у доктора Красикова губа была не дура и в свое отделение он набирал исключительно молоденьких медсестренок модельной внешности — мне разрешили передвигаться самостоятельно. Первые дни ощущение было, как будто кто-то таранил меня бревном в поддых. Есть такое выражение — "гол, как сокол". Это не про ощипанного сокола, а про отесанное бревно, служившее нашим предкам стенобитным орудием. Поэтому я мог образно считать себя крепостью, которую берут приступом и таким вот "голым соколом" таранят в живот. То есть, в ворота. И ко всему прочему, сильно тянули швы. Но постепенно я переборол и это неудобство, выучившись ходить, чуть кривясь на правую сторону.
Когда Александр Михайлович убедился, что температура по вечерам у меня больше не поднимается, а помирать я не собираюсь, он перевел меня в общую палату. В первый день я, конечно, обрадовался: человеческое общение, не надо сидеть сычом... Но это только в первый день.
А потом...
Таинственный varuna
— Стой! Не шевелись! — раздался окрик, едва я перешагнул порог палаты номер 15.
Я замер, ухватившись за ручку двери.
На меня в упор смотрел щупленький дядька с большой проплешиной надо лбом и тонким крючковатым носом. Он сидел на койке в позе лотоса, а соседи по палате, еще четыре человека, переводили взгляды с него на меня и обратно.
— Стой-стой-стой! Я посмотрю твою ауру!
Поморщившись, я все-таки пошел дальше, к свободной кровати, и, положив пакет с вещами поверх одеяла, сел.
— Ревматизм! — ткнув в мою сторону пальцем, радостно осветился дядька.
— Язва, — ответно тыкая пальцем в него, буркнул я.
Его худющая физиономия вытянулась:
— И кто из них меня сдал?! — наверное, он имел в виду медиков.
— Аура ваша, блин.
Я сбросил с ног шлепанцы и вытянулся на постели. Мужик — просто копия нашего соседа по площадке, вечного трезвенника-язвенника дяди Виталия: тот же землистый цвет лица, ввалившиеся щеки и глаза, кислая мина, костлявая худоба. К Кашпировскому не ходи — всё на физиономии нарисовано.
"Экстрасенс" завозился на своей койке, делая вид, будто не слышит посмеивающихся мужиков.
— Ну а я-то — угадал? — не выдержав, спросил он.
— Не знаю. А что такое ревматизм?
Мужики грохнули. Но я и в самом деле не знал, что такое ревматизм и еще куча разных болезней. Я и свой-то диагноз... "чего-то-там-эктомия"... до сих пор никак не мог запомнить.
Вот так и произошло наше первое знакомство с йогом Трындычихом, как его за глаза называли другие пациенты из нашей и не только нашей палаты, в миру — с Дмитрием Иванычем Полошихиным. Был он воинствующим оптимистом и ярым последователем пары Малахов плюс Порфирий Иванов. Первый, если верить пародиям, пил и мазал на себя всякую гадость, а второй бегал зимой и летом босым и без штанов. "Моя язвень!" — трепетно, почти нежно, именовал наш разговорчивый йог свою болячку.
Но не из тех людей был Дмитрий Иваныч, чтобы ограничиться шапочным знакомством! Он с удовольствием делился с нами как своими диагнозами, так и методами их лечения, а также давал множество советов по лечению наших — то есть соседей по больничному отделению — недугов. И делал это Трындычих при каждом удобном ему случае — выходя ли из процедурного с прижатым к ягодице клочком ваты, или же наслаждаясь больничной баландой в палате. Мнение других по этим вопросам его никогда особенно не интересовало. В том числе, желают ли его выслушивать.
— Я, можно сказать, непотопляемый! — такими словами обычно предварял автобиографию йог Трындычих. И понеслась душа в рай. Таких болтливых мужиков я в жизни не встречал. — Поэтому чего уж там эта твоя холецистэктомия, малец! Ерунда на постном масле! Отнесись к этому позитивно: у тебя теперь никогда не будет холецистита, камней, непроходимости желчных протоков или дискинезии сфинктера Одди!
Соседи по палате восхищенно вздыхали: "И откуда это он всё знает?!"
— Во всем должен быть оптимизм! Язва моя ой как меня доканывает, а я ничего, не горюю. Полжелудка оттяпать грозятся, а мне разве жалко? Жирдяи — те по собственной воле, за кровные деньжата, желудки ушивают, чтобы жрать меньше, а мне и тут повезло. Если что-то происходит — оно всегда к лучшему! Не бойся, больше, чем сможешь унести, на твои плечи не наложут!
Я тоже старался относиться к этому позитивно. Не к болезням, а к той чепухе, которую он начинал изрекать, едва раскрыв рот. В конце концов ведь и это пройдет, кого-нибудь из нас выпишут вперед, и как же мне тогда станет хорошо!
Был у него в нашей палате и оппонент — ехидный дедок семидесяти трех лет, помещался он на кровати, что стояла у двери. Он почему-то жутко не любил того самого Порфирия Иванова и постоянно поддевал им Трындычиха:
— А что ж твой Порфирий-то восьмидесяти с небольшим лет отроду лапти отбросил? Ай? У меня батёк, царствие ему небесное, в позапрошлом только годе богу душу отдал, дак и то по дурости — калоши на босу ногу по морозу напялил...
— Ага! — обрадовался Трындычих. — И пневмонийка! А вот Порфирий — тот босым...