Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Али, может, песенку спеть?
— Ничего не хочу! — Евпраксии и вправду не хотелось уже никаких развлечений. — Устала, спать хочу. Голова болит! Всё, подите, хватит на сегодня. — Евпраксия с досады даже махнула на девок атласным рукавом, мол, уходите скорее, охлебайки Дармоедки., надоели! Те поспешно начали сворачивать свои рукоделья. — Подите, подите, постелю Марфуша приготовит.
Марфушу, однако, сожидать пришлось долго. Княжна все докучливо ходила по горнице, стала было на молитву и сразу передумала, вспомнив, за каким делом посылала наперсницу. Она одновременно в мыслях и торопила ожидаемое, и мечтала его оттянуть. Может, отказаться, велеть, чтоб никого не пускали? Евпраксия совсем было решилась. Глянула в оконце — уже темно, выплыли на небо две первые звездочки. И в этот миг дверь отворилась, и Марфуша почтительно пропустила в покой закутанную гостью. Сердце Евпраксии затрепетало, словно попавшая в силок птичка...
Марфуша была круглолицая румяная бабенка лет сорока. В свое время она была кормилицей маленькой княжны, да так и осталась ходить за ней. Имелись у нянюшки взрослые дети, и первый внук уже намечался, а все так и звали ее, будто молоденькую. Эх, не ту приставил батюшка-князь оберегать скромность своей дочери! Охоча была Марфуша на всякие шалости-глупости, все подбивала свою питомицу то, переодевшись, бегать скоморохов глядеть, то, как сейчас, тайком гадалку привести.
Гостья меж тем размотала свой темный плат, вышла к свету, и Марфуша ахнула, мурашки резво побежали по спине. Пока вела сюда, была бабка как бабка, разве что слишком плотно укутанная для теплого майского вчера. И вдруг — древняя и страшная старуха... ведьма, Яга... само воплощение предвечного ужаса. Вместо опрятной бабьей кички — линялая перекрученная повязка, седые космы, от веку не знавшие гребня. Изменилось само лицо, стало темней и суше, резче показался хищный, подобный совиному клюву, нос, острее — желтые зубы. Изменился голос — словно с трудом проворачивался несмазанный колодезный ворот.
— Почто звала, голубка? — проскрипела ведьма. Ох, не поворачивался больше язык назвать ее невинным прозванием гадалки.
Княжна, беднея от страха и стыда, пролепетала чуть слышно:
— Узнать... что будет...
— Про любого, чай? Верно, ягодка моя?
От старухи плыл душный и сладкий, тягучий аромат южных трав... и чуть-чуть — горелого ладана. Это слегка подбодрило Евпраксию. Известно ведь, что нечистая сила ладана не переносит. Княжна осмелилась даже спросить:
— Как ты узнала?
— Ай, красотуля, я не то еще знаю! — ведьма рассмеялась мелко и дробно. — Мил дружок-то твой не слишком тебе в женихи подходит, а, сладенькая? — последнее слово она выговорила чудно: что-то вроде "слатти-и-инькыя".
— Да... — прошептала девушка.
— Сведать чаешь, быть ли тебе за сердешным дружочком замужем? Все скажу, все открою, давай ладошку, птенчик, давай, не дрожи! — гадалка скрывала руки в долгих рукавах и едва-едва выпростала кончики пальцев. Евпраксия чуть не отдернула руку — от ведьминых перстов тек мертвенный холод. — А уж ручка-то, не ручка — лебяжье перышко! А суженый твой, золотце...
Ведьму оборвало на полуслове. Она остро взглянула княжне в лицо. Зеленые ее, воистину колдовские глаза, горели угольями. Уже без всяких кривляний, отрывисто спросила:
— Ты сама гадала когда-нибудь?
— На Святки. С блюдом.
Страх ушел, уступив место надежде.
— И что?
— Я клала перстень, с крупным янтарем, а он распался в блюде надвое. На свадьбу вышел пустой перстень, а камень вышел на горе.
— Янтарь не камень, — пробурчала старуха себе под нос.
Потом проговорила задумчиво:
— Не завидую я той, чей перстень остался под платком.
— А ты откуда знаешь, что остался? — подала голос Марфуша. Княжна и ведьма поглядели на мамку с одинаковым сожалением.
— Так... попробуем иначе...
Гадалка принялась рыться в своей торбочке, и извлекла маленькую, потемневшую от времени серебряную чашу и свечу, налила в чашу воды из рукомоя и затеплила свечу. Она пристально смотрела на пламя, беззвучно шевелила губами и временами покачивала свечу из стороны в сторону, чтобы воск лучше плавился. В лунке уже начала скапливаться прозрачная лужица.
Теперь сосредоточенно выполняющая свою работу старуха уже не казалась Марфуше такой страшной. Она даже чуточку помолодела. И, отыгрываясь за свой давешний ужас, осмелевшая мамка заявила:
— Ты неправильно деешь, воск в лжице серебряной топить положено!
— Поучи кота, как мышей ловить! — огрызнулась ведьма. Снова покачала свечу и резко опрокинула ее над чашечкой. Затем наклонилась над водой, рассматривая одной ей понятные знаки; запрещающим жестом остановила женщин, сунувшихся посмотреть тоже. Через некоторое время старуха подняла глаза и принялась с любопытством разглядывать княжну, словно только что увидела ее по-настоящему. Евпраксия не выдержала:
— Сказывай же, не томи! Выйду я, за кого хочу?
— А знаешь, выйдешь. Как ни странно. Токмо тебе самой придется хорошо постараться.
— А... как?
— Это уж вам, молодым, лучше знать. Старовата я для таких глупостей, хе-хе, уж и запамятовала, как добрых молодцев прельщать-то. Сама, миленькая, сама, сердечко любит, так и сдумает. Так-то, горлица моя сизокрылая!
Старуха заговорщицки подмигнула. Она вроде бы вновь натянула прежнюю маску болтливой колдовки, но теперь и не пыталась выдать личину за лицо. Между княжной и ведьмой протянулась отныне некая незримая связь. Она больше не была одной из бесчисленных простушек. И Евпраксия без слов почуяла это — почуяла и испугалась, до сердцебиения, до дрожи в коленях. Бросить все, выгнать старую ведьму, пока не поздно! Только, верно, уже поздно. Бросить — и днешний грех окажется напрасным. Выговорила, бледнея от собственной решимости:
— Помоги мне!
— Присушить, что ль? — догадалась ворожея. — Это можно.
— А то на Москве, бают, жонки красивые да нарядные, и посадские в серебре ходят! — встряла Марфуша. Княжна посмотрела на верную наперсницу так, что той немедленно захотелось провалиться сквозь землю.
Гадалка снова покопалась в торбочке.
— Вот, всыпешь отай парню в питье, с таким наговором...
— Не так! — торопливо перебила Евпраксия. — Можно так, чтобы... не ему?
— Потравить, что ли, боишься? Не боись, хужей поноса ничего не будет! — ведьма мелко хихикнула. — Да шучу я, шучу, лапонька. Ты правильно рассудила, не как другие дурехи, тем лишь бы попроще. Приворот следует творить через себя, так оно и вернее... да и безопаснее. Возьмешь тогда вот этот порошок, в нем двенадцать сильных трав, а что тринадцатое — то великая тайна. Когда пойдешь в баню, всыпешь его в воду, да чтоб ни горяча, ни холодна была, размешаешь хорошенько, да той водой и обольешься. Помаленьку, смотри не вздумай враз всю лохань ухнуть! Черпай ковшиком да поливайся помалу, чтоб по телу белому растеклось ровнешенько, в каждую жилочку впиталось. А при том такой наговор творить будешь, вслух, но тихохонько, чтоб слов никто разобрать не сумел. Слушай да запоминай, вдругорядь повторять не буду, — бабка резво протараторила про "сердце ретивое" да "не пилось бы без меня, не елось бы". — После того, на другой ли день, покажись любому своему, да изблизи, а лучше докоснись, за руку там возьми, к примеру сказать. И смотри, приворот трое дён действовать будет, не успеешь, сызнова зачинать придется. Ах, главное-то едва не запамятовала! Перед тем двенадцать дней приуготовлять себя должно. Каждый вечер, как почивать ляжешь, представляй себе милёнка-то, как можно лучше представляй, всё до черточки. Хорошо будет, коли он тебе во сне пригрезится, значит, дело на лад идет. Да все двенадцать ден, смотри, ни меду, ни сахару не вкушай. Ясно, голубонька?
Евпраксия закивала, совсем задавленная объемом подлежащего запоминанию. Несмело вопросила:
— А крест... снимать надо?
— Господь с тобой, девонька! Почто сымать, как можно! Нешто мы нехристи какие? Наоборот, приступай с молитвой да честным крестом осенившись, как ко всякому делу приступать подобает. Без креста божьего разве ж можно, грех один. Кстати, — ведьма перестала тарахтеть и еще раз пытливо глянула княжне в очи. — Как его имя?
— На что тебе?! — вскинулась Евпраксия.
— Сама поворожу. Не бойся, вреда не содею. В жизни не видела такой странной судьбы, хочу разобраться.
— Какой?..
— А вот это сама поймешь, как сбываться начнет. Все у вас должно сложиться хорошо, только вот как именно сложится? Ну же, как звать молодца?
И Евпраксия, отчаянно зардевшись, прошептала на ухо ведьме заветное имя.
Федору Юрьичу случалось порой, к великому греху и сорому, проспать заутреню. Да и с кем не бывает, право слово. Но сегодня ему предстояло объявить о важном решении, а ничего-то не было еще решено. То есть было... но князь все еще терзался сомнениями. И ныне истово молился, прося Бога вразумить его.
Доченьке, Опраксеюшке, не найти лучшего жениха. Не смел и мечтать о таком нищий Вяземский князь. И — Волок! Не просто богатый город, город — ключ к самому Великому Новгороду. Пусть не в вотчину, в кормление за службу, Волок был бы спасением. Но — пойти в подручники, в служебники! Все же ныне он — князь и государь в своем уделе. И... нет, князья не бывают бывшими. Но сыновья его уже будут зваться обидным именем княжат. Велико унижение. Но не больше, чем ежедневно искать, где занять серебра, чтобы отдать прежние долги. А серебро течет, течет, что вода сквозь пальцы. Федор Юрьевич почти с ненавистью взглянул на старательно кладущую поклоны жену. Все рядится, клуша! Могла бы в будний день и без шелков обойтись. Федор знал, что неправ, и злился оттого еще больше. Он, мужчина, хозяин в дому, обязан обеспечить жене и дочерям возможность наряжаться, как они пожелают. И какой ценой — не их, только его забота. Племянники, братцы-Федоры, который год сидят уже на Москве, и ничего. Не на последних местах. Княгиня, чай, похлопочет перед мужем о родных-то братьях. Федор неволей скривился, словно в ягоде раскусил клопа. Князьям Смоленского дома с боярчатами за места тягаться, да еще держась за сестрин подол!
И все же... Федор Юрьич поймал себя на том, что давно уже не слушает службы, и с виноватой торопливостью перекрестился, шепча привычные слова: "Во имя Отца, и Сына...". Не сыновьям, так дочери хранить славу рода. И его, Федора, внук воссядет однажды на Великий стол.
В этот же день, собравшись с духом и произнеся пристойное случаю предисловие, князь Вяземский объявил дочери, что нашел для нее жениха.
— Ах! — воскликнула Опраксея и стыдливо потупилась. Лишь вчера гадала о суженом, ужель так скоро подействовала старухина ворожба?
— На Москву поедешь, — уточнил князь.
Евпраксия вспыхнула жарким румянцем. Да! Да!
— За самого Семен Иваныча, за великого князя.
Евпраксия побледнела и рухнула без чувств.
— Это от счастья, князь-батюшка, от счастья! — приговаривала Марфуша, хлопоча над своей воспитанницей.
Семен.
...Черты, какими характеризует великого князя Семена Гордого один из позднейших летописных сводов: "великий князь Симеон был прозван Гордым, потому что не любил неправды и крамолы и всех виновных сам наказывал, пил мед и вино, но не напивался допьяна и терпеть не мог пьяных, не любил войны, но войско держал наготове".
В.О.Ключевский
Великого князя Семена Ивановича Гордого никогда не звали ни Сёмой, ни Семушкой, ни Семочкой. Никогда, даже в детстве; разве что когда качали в колыбели. Однако, едва подросши, даже не все буквы еще выговаривая толком, княжич решительно стал отвергать все попытки сюсюкаться; гневно выгнув атласную бровь, заявлял: "Мое имя — Семен!", и даже топал порой ножкой, в отчаянии из-за того, что взрослые не могли запомнить такой простой вещи. И приучил ведь! Не только своих, ближних, но и всех до последнего дальних родственников и свойственников, наезжавших порой в Москву и охочих тетешкаться с малышами. Взрослые, получив таковой отпор лучшим своим чувствам, значительно тянули: "Го-о-рдый!", кто с осуждением, кто, напротив, одобряя.
Гордости, по правде, тут не было вовсе никоторой. Семен действительно не воспринимал все эти "-очки" да "-ушки" частью своего имени. От имени Семен, он был уверен, уменьшительные не образуются. Не образуются, и все тут! И любые попытки были для него одной сплошной глупостью, дурным коверканьем слов, которое непонятно почему так любо взрослым.
Семеном его звали и отец, и матушка, и братья с сестрами, и даже молодая жена не рискнула изобрести для него никакого ласкового прозвища. А духовник звал княжича — Симеон, и это имя нравилось ему больше всего. В этом старинном, красивом имени звучало какое-то грозное величие, оно навевало мысли о реющих стягах и звоне мечей, о древлих, героических временах. Он потребовал бы себе именно такого имени, если б не опасение, что друзья-мальчишки не сумеют выговорить его правильно.
Однако прозвищем обиженно кинутое слово сделалось гораздо позже и по совсем другому поводу. Семену было где-то около десяти лет, когда, не совладав с ненавычным, только что купленным норовистым конем, он грянулся с седла оземь, да так, что свет померк в очах. Было бы лето, убился бы до смерти, но, по счастью, падение пришлось в рыхлый, подтаявший снег. Семен долго после того лежал в постели, с примотанными к шее какими-то деревяшками. За всю свою предыдущую жизнь не получил он, кажется, столько внимания, столько пряников и сказок, сколько за эти бесконечные дни. Отец даже разрешил приятелям навещать его в княжем тереме, о чем прежде не могло быть и речи. И все же никогда в своей маленькой жизни не был Семен так несчастен.
Не потому, что соромно (какой воин не падал с коня!), или страшно, или больно. В растворенное окно врывался влажный, пахнущий весной воздух, солнце радостно сияло в небесной голубени, где-то вдалеке звонко перекликались играющие мальчишки, и слышалось — не уху, сердцу слышалось — еще не рожденное, чаемое только журчанье первых ручьев. А Семен, вместо того, чтобы бегать по двору, вместо того, чтобы сбивать звонкие сосульки и набирать в горсти хрусткий, крупитчатый весенний снег, прел под душными собольими одеялами, хотя у него давно уже ничего не болело. Вдобавок шея под лубком чесалась и зудела немилосердно; Семен в конце концов изловчился, когда никто не видит, чуть-чуть ослаблять ненавистную повязку.
В конце концов княжич поправился, лубки сняли, и вроде бы все было в порядке. Семен, радуясь избавлению, не сразу и понял, что шея стала плохо гнуться. А понял — и беззаботно не придавал значения, пока не начались боли.
В конце концов, не так все было и страшно. Семен постепенно обвык, научился беречься и спокойно пережидать приступы, ежели уберечься не удавалось; боль была вполне терпимая, сравнимая с разбитой коленкой, а какой же мальчишка обращает внимание на такие пустяки. У него одного разве? Теперь, новым внимательным взором оглядывая по сторонам, Семен с удивлением обнаружил, как много вокруг людей, у которых что-то болит. Это не стыдно, да и незаметно почти. Куда хуже, когда ноги не ходят, или поясницу ломит, или нос от соплей распух, или, того хуже, почечуй на одно место прилип.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |