‒ Нет. Не давала. Я бы почувствовала. Даже скорее, чем ты.
‒ А этому Димке и в самом деле дала?
‒ Да.
‒ А как ты об этом знаешь? Ты его видела?
‒ Нет. Я чувствую.
‒ Ты и Светланку так чувствуешь?
‒ Светланка еще ребенок. А что со Светланкой?! ‒ вдруг с тревогой вскрикнула она, вскакивая с места. ‒ Что-то случилось?
‒ Да нет, конечно. Я так спросил, к слову.
‒ Мне что-то очень тревожно за нее стало последнее время...
‒ Еще бы. Такой возраст начинается. Ляг. Можно я ее поцелую?
‒ Конечно. Она ведь теперь твоя. Можешь делать с ней все, что захочешь.
‒ А Борис?
‒ Сначала поцелуй.
Она поразительно точно предчувствовала каждое намерение его губ и языка, каждое движение его рук, желающих что-то изменить в ее позе; она замирала, когда он этого хотел, напячивалась на его язык, когда он только успевал об этом подумать; разводила руками губы или растягивала их в длину, раздвигала, поднимала, забрасывала себе за голову свои ноги, поворачивалась на бок и делала ногами и руками немыслимые развороты тела с непременно выпяченной к его губам своей гладенькой красавицей; выставлялась к нему задом так, что вместе с бедрами он легко обнимал ее опущенную к постели спину, а ее груди чувствовал коленями между ее колен, и растягивала потом руками свои ягодицы так, чтобы ему удобно было ухватывать губами ту самую дырочку, которую она совсем недавно приказывала ему губами никогда не трогать. И при этом совсем тихо, но упоительно сладко постанывала всем своим телом.
А когда он, наконец, уложил ее на спину с подушкой под ягодицами, она так широко расставила ноги, что губы разошлись чуть ли не на пять сантиметров и обнажили настежь открытый вход в сокровищницу. Как мягко и ласково она принимала его в себя... Как бережно сводила потом ноги, словно укладывая его в такое родное ему, теплое гнездо... А потом призвала его себе на грудь, обняла, тихо прошептала: замри милый, и тут же стала пульсировать влагалищем, наполняясь горячей влагой.
Он был неподдельно счастлив и даже забыл на некоторое время об их общем горе.
‒ Ты только не спускай сегодня, хорошо?
‒ Тебе нельзя?
‒ Можно. Мне всегда можно. Когда только захочешь. И куда захочешь. Хоть в попу засунь и спускай, я только визжать от радости буду.
‒ Тогда почему?
‒ Ирочке оставь.
‒ У меня и на нее хватит.
‒ Нет. Не хватит. Тебе сегодня ее всю залить надо. С ног до головы.
‒ Зачем?
‒ Сделай так. Я тебя прошу. Она сейчас очень ревнует.
‒ К своей любимой маме? ‒ удивился он. ‒ Совсем нет. Ты же сама видела.
‒ Ты не обижайся на то, что я скажу. Не знаю, смогу ли я это правильно выразить словами... Одно дело, когда ты меня обласкал и обогрел, и совсем другое, ‒ когда сделал это ради собственного оргазма. Совсем другое. Это совсем разные явления. То, что ты меня обласкал и дал возможность насладиться, вызовет у нее радость, ‒ понимаешь, это на самом деле только чуть больше, чем если бы ты просто меня обнял, или ласково погладил по руке, или поцеловал в щечку, или приятно похлопал по попе. Ты сделал все то же, только вошел для этого внутрь меня. Там ведь то же самое тело, что и мои плечи, мои щеки, моя рука. Одно и то же тело. И то, что тебе так приятна ее мама, тоже ей в радость. А оргазм... это только для нее. Для единственной.
‒ Но ведь я при ней тебе спускал. Она радовалась этому. Я видел и чувствовал.
‒ Да. Ведь она дарила мне тебя. Знаешь как приятно делать подарки близким людям. Даже приятнее, чем их получать. Особенно если наяву видишь неописуемый восторг. Ты все-таки сделай, как я прошу.
‒ Хорошо.
‒ Только не выходи. Будь там. Сколько сможешь долго.
‒ Конечно. Хоть всю вечность.
Господи, как она до этого додумалась? "Там ведь то же самое тело, что и плечи, и щеки..." Почему он не додумался до такого сам, когда ему казалось, что он оскверняет свою дочь? Ведь это в самом деле так просто и ясно.
Так просто и ясно. И вовсе он ее не осквернил. Только ближе стал. На целую вечность.
‒ А при ней можно?
‒ Когда-то можно, а когда-то нет. Мы почувствуем. Если ты не почувствуешь, она скажет тебе.
‒ Ирка?
‒ Нет. Моя...
‒ Ой! ‒ еще ниже наклонился он к ней. ‒ Я так и без разрешения выльюсь.
‒ Прости. Это я... как Сережке своему, ‒ совсем тихо прошептала она.
‒ Нет. Наоборот. Говори так. Называй ее так. Мне нравится. Очень нравится. Иди ко мне. Ближе. Ближе. Подними, подними ее. Что она чувствует? Говори, говори.
Она стала задыхаться от нового прилива страсти.
‒ Витенька, сыночек мой... Все чувствую... Выливай... ты слышишь, она говорит тебе то же самое... слышишь?.. чувствуешь?.. Лей... лей...
‒ Да, ‒ выдохнул он, ‒ слышу...
‒ Нет. Подожди. Родной мой. Лучше в Ирочку. В доченьку мою. Пожалуйста...
Он бы не сумел сдержаться, если бы вдруг не вспомнил, зачем он на самом деле пришел. В доченьку мою. Доченьку мою. Доченьку.
И он опал.
Они пролежали без движения несколько минут. Молча. Он в ней, она в нем.
А когда почти успокоились, он спросил:
‒ Он все еще в тебе? Сергей.
‒ Да, ‒ ответила она тихо. ‒ Только говорит теперь твоим голосом. И твоими словами.
‒ Расскажи мне что-нибудь.
‒ Что?
‒ Не знаю. Что-нибудь такое, чего больше никому не рассказываешь.
‒ А ты такое расскажешь?
‒ Я почти все Иринке говорю.
‒ Почти же. А мое ей расскажешь?
‒ Нет. Не расскажу. Правда.
‒ Как я в рот училась. Никому не говорила. И никогда не скажу. Слушай. Это был зубной врач. Симпатичный такой, чернявый. Я у него зуб попалась лечить. Ну, конечно, заигрывать стал. И как бы в шутку сказал, что он с женщинами только в рот. И неженатым оказался. Домой к себе пригласил. А я и пошла. Ну, как начали, это я пропущу. Он и в самом деле только в рот хотел. Сначала просто, как умею. А потом стал учить, как надо. Давал выпить три таблетки, одну от рвоты, другую от кашля, третью не помню от чего. Я выпивала. За полчаса до этого. Потом укладывал меня на специальный такой узкий топчан, лицом вверх, а под шею подкладывал мягкий валик, чтобы голова запрокинутой оказалась. Сам становился сзади и давал сначала только головку, для слюны, и просил, чтобы я пошире расставляла ноги и показывала ему мою... дичь... так он ее называл, и чтобы гладила ее, теребила и все такое разное... у него от этого он сильно вставал. Длинный такой, тонкий, чуточку загнутый вверх. И блестящий, он его каким-то маслом смазывал, совсем не противным. Потом сразу говорил: начали! Я должна была сделать выдох, глубокий вдох и снова выдох, но не полный, после чего он вслух отсчитывал девять секунд. В это время он просовывал его в меня. Такой всегда осторожный и чуткий был, малейшие мои реакции улавливал. У меня только поначалу рвотный рефлекс срабатывал, и в одном месте, в самом начале пищевода, сильная боль была от растягивания. А потом быстро привыкла, даже не закашливалась, а через две недели уже и таблетки были не нужны. Главное, говорил, правильное дыхание. Через каждые девять секунд извлекал головку в рот, чтобы я снова повторила выдох-вдох-неполный выдох. И опять туда, в самую шею, я его конец вот здесь чувствовала, под трахеей, он почти до ямки доходил, когда спускал. А когда спускал, предупреждал сначала, а потом под затылок меня руками брал и так крепко насаживал на себя, что я пошевелить головой не могла, а верхней губой ему под самый корень, в мошонку упиралась. И каждую его струю чувствовала, вот здесь, в груди. Больше месяца к нему ходила. И во всех других положениях научилась. А потом он привел еще одну. С короткой шеей. Сказал мне: или двоих, или ее одну. Я с ним очень легко рассталась. Сразу же, в тот же день. И с тех пор не видела. А это уже давно было. Я потом медицинские книжки читала, оказывается есть специальный прибор, эзофагоскоп называется, его тоже примерно так вводят, до самого желудка. А я так его член принимала... А твой получилось пропустить до конца только мягким, а когда он напрягся, мне очень больно было. Ты больше так не напрягай, хорошо?
‒ Хорошо.
‒ Ты слышишь? ‒ вдруг перешла она на совсем тихий шепот. ‒ Чувствуешь?
‒ Что?
‒ Она опять что-то тебе говорит. Как в тот раз, помнишь? А он вроде как отвечает.
‒ Слышу. О чем они, ты понимаешь?
‒ Не знаю.
‒ Ну и пусть разговаривают. Не будем им мешать.
‒ Да. Не будем. Теперь ты расскажи.
‒ Хорошо. Я вспомнил одно. Тоже никому не говорил, даже Иринке. Стыдно. Меня первый раз поцеловала его губами наша фельдшерица, в соседней деревне она жила. Но я совсем не об этом. В общем, у меня в детстве был фимоз. До тринадцати лет. Это когда крайняя плоть так срастается с головкой, что не слезает с нее. У нас в деревне мальчишек тогда много было, а из колонии как раз вернулся Сява, ему уже лет девятнадцать было, он научил всех мастурбировать. Собирались в посадке и друг перед другом выпендривались, у кого больше, крепче, кто быстрее всех спустит и так далее, много всяких параметров насочиняли. И у всех голая головка получалась, кроме меня. Знаешь, как называется? Залупа. Как я ни старался, никак не мог ее обнажить, а главное, спускал позже всех или вообще не шло, потому что последним оставался, и все смотрели на меня и начинали смеяться. И прозвище ко мне прилепилось такое: беззалупа. Дрался конечно из-за него, свирепел, но от этого оно еще сильнее прилипло. У меня к тому времени он очень быстро расти начал. У всех как положено, равномерно рос, а у меня как назло почти только в толщину. Из-за того, что крайняя плоть не пускала, ‒ так все говорили. И кожа над ним почти перестала смещаться, так натягивалась из-за его толщины, когда он напрягался. В общем, мастурбация у меня совсем перестала получаться. Так знаешь, что я придумал? Брал в руку и начинал пальцами нажимать в разных местах, вроде как на флейте. И от этого становилось так щекотно, что я через некоторое время спускал. Гораздо сильнее, чем от обычной мастурбации. У меня и сейчас так иногда получается, когда Ирка начинает баловаться. Флейтист. Это я со злости так себя прозывал, когда за что-нибудь ненавидел. А исправила меня эта самая фельдшерица. Санька, троюродная сестра, к ней привела. Не сказала, конечно, зачем. Оставила у нее в кабинете и та сама стала расспрашивать. То ли ее белый халат на меня подействовал, то ли уговаривать она умела, но я ей все-таки показал, а она, как сейчас помню, сказала: так это же чепуха, это я и сама тебе прямо сейчас исправлю. И исправила. Больно конечно было, хоть он у меня и онемел от какой-то жидкости, и крови было много, я и не знаю, что она там с ним делала, видел только, как она металлической лопаткой отковыривала от головки эту самую непускалку. А потом перевязала и сказала, чтобы я на следующий день обязательно пришел. Вот на следующий день она и поцеловала его зачем-то. И что-то хорошее о нем сказала, уже не помню, что. И он после этого пошел у меня не только в толщину, но и в длину. И стал таким, какой сейчас.
‒ Они опять о чем-то разговаривают, слышишь?
‒ Слышу.
‒ Как на флейте...
Она прошептала эти слова очень серьезно и совсем не обидно. Ему даже приятно стало от них.
‒ А что Борис?
‒ Борис? Рассказать, как он все это со мной делает?
‒ Расскажи.
Она стала рассказывать. Все. Не упуская самых тонких подробностей. С самого начала и до сего дня. И ничего не стеснялась. А он то лежал на ней, то перекладывал ее на бок, то ложил на живот, то садил на себя, ‒ не то любовник, не то сын, не то муж... а она все говорила и говорила, то и дело останавливаясь, чтобы шепнуть сокровенное:
‒ Слышишь? Снова. Что-то очень ласковое, никак не разберу, что.
Или:
‒ Что с ним? Она сказала что-то обидное?
Или:
‒ Ты чувствуешь? Нет, ты чувствуешь? Она же ему все сама что-то рассказывает, помимо меня.
А завершила свой рассказ совсем неожиданно для него:
‒ А он не умеет с нею разговаривать. И не научится. Он совсем другой, из чужой жизни. Конечно, я наверное смогу ужиться с ним, даже на годы. С ним это не трудно. И даже быть как бы счастливой. Но ты понял, как он хочет меня? Для кончания. Вся его пятнадцатиминутная процедура туда-сюда-двигания подчинена только ожидаемому им оргазму. Все ради этого слива. Ничего другого он просто не понимает.
А потом вдруг ляпнула, глядя прямо в его глаза:
‒ Ты отдал меня ему взаймы? Чтобы побаловать эту мою ненасытную девочку, да?
Может она совсем свихнулась? Или это он уже свихнулся?
‒ Нет. Я хочу, чтобы твоя девочка нашла себе достойного мальчика и любилась с ним, как ей захочется.
‒ А если она такого больше не найдет?
‒ Жизнь покажет.
‒ Жизнь скоротечна, ‒ грустно заметила она. ‒ Не успеешь как следует родиться, а уже и обратно собираться пора...
Он ничего не ответил.
‒ И-и-и-и! ‒ испуганно вдруг изумилась она, ‒ Витька, уже полдесятого! Господи, три часа я тебя в себе держу! И Иринка не звонит, противная. Слазь сейчас же. Мойся и выметайся побыстрее...
Он шел домой с таким ощущением, будто совершил только что некое открытие. И даже не одно. Только все еще никак не мог понять, радостные они или горькие.
Иринка ждала его с частично накрытым столом, чистые тарелки были приготовлены для рагу. По всему видать мама уже позвонила...
‒ Что-то долго ты добирался, ‒ упрекнула. ‒ Поздний у нас ужин получается.
‒ Потом ужин, ‒ сказал он, хватая ее за талию. ‒ Скучала сильно?
‒ Сильно.
Он снял с нее халат, а под ним не оказалось даже трусиков. И она подбрила свою девочку. Так, как у мамы.
Он терзал ее всего около получаса. А потом начал поливать. Сначала одну струю внутрь, куда и положено. А потом на живот, на грудь, на лицо, в губы, залил глаза, уши и нос. Она фыркала, жмурилась и изумленно вскрикивала:
‒ Что ты делаешь! Сумасшедший! Что с тобой?
И облизывалась как котенок, и растирала перламутровую жидкость по лицу, грудям, животу и счастливо смеялась:
‒ Ну и гигант! Прям как из брандспойта! Где ты столько накопил?! Я теперь тебя каждую неделю буду к маме отправлять. На заправку.
И потом вообще не пожелала мыться, даже за стол села голая и немытая, только руки слегка сполоснула, ‒ мол, когда это еще такое будет!
Он стал рассказывать ей свои неудачные попытки приобщить маму к Светланкиной проблеме, затем немного пересказал о ее Борисе, то, что она и сама дочери расскажет. Говорил подробно и много, чтобы скрыть непередаваемое, чего Ирка с его голоса никогда не должна услышать.