Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Так было вплоть того до пасмурного дня на исходе осени 1339 года, когда в Тверь пришла горестная весть о гибели князя Александра и его сына. В этот миг первым, еще до оглушающего приступа горя, еще до ужаса, чувством Всеволода было: теперь старший — он, теперь он должен заботиться о матери и детях.
Именно тогда враз повзрослевший одиннадцатилетний князь Всеволод (уже не Севушка, уже не княжич!) впервые подумал о младших братьях и сестрах как о детях. Так думал он и до сих пор, хотя старшие были не такие уж и малыши: Маше шестнадцать, Михаилу тринадцать. Брата пора было сажать на удел, да не получалось из-за Константиновых происков.
Всеволод исполнил свое обещание поговорить с матерью. Они сидели вдвоем в малой горнице, а за окном бушевал молодой ярый ливень. Это они должны были решить сами, без бояр и советников, без младших детей, никто из коих еще и не ведал о своей грядущей судьбе.
Вот они сидят напротив, мать и сын, две пары рук лежат на выскобленной до янтарной желтизны столешнице, почти касаясь друг друга. Руки еще не старой, еще красивой, едва перевалившей за сорок женщины, окутанные текучим шелком, перехваченные в тонких запястьях жесткими, серебром и речным жемчугом шитыми наручами, нежные руки с тонкими перстами, с овальными розовыми ноготками, руки, стольких малышей пеленавшие, руки, которые так любил целовать тот, единственный, и которыми некому уже любоваться. Руки семнадцатилетнего мужчины, крупные, сильные, уже огрубевшие от трудов, словно у простого смерда, руки, которые некогда холить; этим рукам привычна сабля и воеводский шестопер, привычна конская скребница, эти руки рубили прясла Участок стены между двумя башнями. городовых стен (и то доводилось делать самому, наравне с мужиками!), они знают и битву, и труд, но не ведают, как носить золотые перстни и переворачивать листы старинных книг. Они умеют убивать, но уже почти разучились ласкать.
Они сидят молча, ибо все уже сказано. Обоим ясно, что нельзя давать московиту такой власти над их семьей, что нельзя ехать, но и не ехать неможно. И, непроизнесенное, уже рождается само: ехать нужно кому-то одному. Руки Анастасии судорожно расправляют, скорее мнут, шелковые рукава. Она глухо спрашивает:
— Кого?
— Михаила.
Гром прокатился по небу. Заполошной птицей княгиня метнулась к окну. Там, во дворе, радуясь долгожданному дождю, прыгали по лужам ребята, летели во все стороны брызги, звонкие голоса пронзали шум дождя. И Миша, Мишенька, родной, самый любимый — в этот час Анастасии искренне чувствовалось так! Андрюша и Володя были тут же, промокшие насквозь, надумали бороться прямо в воде, а Маша с Ульяницей спрятались от дождя под навесом, обнявшись, со смехом наблюдали за братьями.
Простынут ведь, подумала Анастасия и сама себе махнула рукой. Она всегда боялась за своих детей, но теперь все эти извечные материнские страхи — простынет, ушибется, не выучит урока! — отступали пред иньшей опасностью. Вспомнилось, как провожала Федю, предчувствуя и не желая верить, что провожает на смерть. Какой был ветер тогда! Гребцы надрывались, трещали и гнулись весла, а ладья все не могла отвалить от вымола Пристани..
А теперь... Но не убью ведь Мишеньку? Ребенка... И незачем, ведь так? Ничего не выиграет Семен от очередного преступления противу тверского дома. Так уговаривала себя княгиня Анастасия, и знала, что все правильно, что все именно так, и все же не могла избыть страха, холодным липким комком вцепившегося в сердце.
Мишу в Москву собирали всей семьей. Наставляли, вразумляли, остерегали, собирали серебро да сряду показовитее — не осрамиться бы перед богатыми московлянами. Мать благословила, повесила на шею образок, расцеловала на прощанье. Сын, как взрослый, склонился к ней с седла.
Михаил и боялся чуть-чуть, и гордился, и волновался. Он всю дорогу ехал верхом, рядом со старшим братом, невзирая на усталость. Встречные людины кланялись, снимали шапки, порой, узнав, переговаривались между собой: князь Микулинский! Михаил, заалев, махал в ответ приветственно; это было ему внове и оттого радостно: не княжич-малец, князь уже! И едет по настоящему государскому делу.
На привалах Всеволод давал последние наставления: быть почтительным, но и не низиться сверх меры, являть подобающую князю щедрость, но зря пенязи не проматывать, казна вельми скудна от всех этих нестроений! Подумав, высказал под конец:
— И, смотри, за девчонками не бегай тамо!
Миша незаботно пожал плечами. Бегать на Москве за девчонками ему как-то не приходило в голову. В глубине души он их всех считал глупыми и вздорными созданиями.
Всеволод, хоть и не подавал виду, очень беспокоился, как отнесется великий князь к его непокорству. И не без оснований. Семен, уведав, в гневе хотел сразу же и завернуть Холмского с пустом обратно. Хорошо, сдержался. Узрев вблизи напряженное лицо Всеволода, Семен осознал то, что недодумал в прошлую встречу: Всеволод был доведен до предела, и, если всерьез ставить на него как на будущего Тверского князя, добивать его не стоило.
Всеволода, пожалуй, следовало немножко отогреть. Семен принял его очень ласково, ничем не выказав своего недовольства, Михаила расспросил, как тот учится да в какой науке успешнее всего, Всеволоду пообещал:
— За ученье не беспокойся, все устроим. У Алексия такие книги есть!
Всеволоду учиться толком не пришлось, не до того было, но ему очень хотелось, чтобы хоть Миша прочитал все эти мудрые книги, и от Семеновых слов у него потеплело на сердце.
Мише, на первый погляд, Москва не показалась. Город как город, большой, правда, но вроде не больше Твери, и каменного строения почти нету. И грозный Московский князь оказался — ничего особенного, и не высок, и не внушителен; только когда начал спрашивать, оказалось, нельзя не отвечать, как перед строгим наставником.
Потом было много суеты, Мишу таскали туда-сюда, переодевали к обеду, знакомили, он еще запомнил высокого и веселого князя Андрея, худого князя Ивана, а дальше уже все смешалось в голове: какая-то тетка, какие-то девчонки, три неразличимые, беленькие, и темненькая, какие-то важные дядьки, вроде бы московские бояре, бесчисленные переменны блюд и, наконец, заедки и мишины любимые черничные леваши Кушанье из вываренных в патоке протертых ягод, высушенных затем пластами и свернутых в трубочки., которым он с удовольствием отдал должное; до того, от голоду, усталости и сумятицы ел все подряд, почти не разбирая.
Потом гости стали расходиться, Всеволод остался наедине с великими князем, Мишу наконец-то повели отдыхать после трапезы, и он, повалясь на пышную постелю, уснул в тот же миг.
Уморившись с дороги, проспал он долго, когда открыл глаза, в горнице было уже чуточку темнее. Дядька, умаявшийся не меньше отрока, задавал храпака на лавке. Валяться на перинах больше не хотелось. Княжич, никого не будя, натянул сапоги, накинул попавшийся под руку зипун Здесь — легкая короткая одежда, иногда без рукавов. Также род теплой верхней одежды. и вышел; ему любопытно было посмотреть, что тут и как.
Едва Михаил завернул за угол, как наткнулся на давешнюю темноволосую девочку. Чуть-чуть не врезался! Та, спокойно обозрев отрока, заключила:
— Ты, значит, и есть тверской княжич.
— Князь! Микулинский, — строго поправил Михаил.
Девочка кивнула, принимая к сведению. То ли просто так, то ли догадываясь, какая каша намешалась в голове у гостя, примолвила:
— Я Василиса.
И гордо вздернула маленький подбородок. По этот повадке мальчик, главным образом, и сообразил, что это дочь князя Семена.
Василиса вопросила:
— Ты видел город?
— Видел, — ответил Миша и, сообразив, что надо сказать что-нибудь еще, прибавил, — зело пространен, поболе Холма, должно быть! — слегка смутился, но с Тверью город равнять было никак неможно.
— Значит, не видел, — решила Василиса и, подхватив слегка опешившего гостя за руку, потащила его за собой.
Они шли какими-то лестницами, переходами, снова темными лестницами, наконец нырнули в низкую дверцу, и Василиса подтолкнула парня вперед:
— Теперь смотри!
В первый миг у Миши перехватило дыхание, почудилось, что он повис в воздухе. Неоглядная ширь простерлась во все стороны. Московская княжна вылезла на глядень вслед за гостем, стала радом с ним, положив руку на узенькую жердочку перил. И только теперь, узрев Москву с невероятной, дух захватывающей высоты, выше птичьего полета, Михаил Микулинский впервые осознал, какой это красивый город.
Смеркалось. В легкой сиреневой дымке высились, почти касаясь неба, главы церквей. Внизу пестрой мозаикой лежал город, терема и избы, сады и площади, вдали скорее угадывались, чем видны были, заборола могучих стен, а еще дальше, за ними, изгибалась отливающая металлом лента реки. А над всем этим неспешно плыли рдеющие, подсвеченные изнутри тонкие перья облаков.
Отрок и отроковица, тверитянин и москвичка, стоя рядом, заворожено смотрели, как опускается на Москву летная ночь.
Константин. Пепел еще горяч.
Всеволод плюхнулся на кошмы, с облегчением вытянул гудящие ноги. Холоп кинулся стаскивать сапоги. Всеволод бросил:
— Хлеба принеси.
И, приметив заминку, прикрикнул с подступающим раздражением:
— Достань!
Во рту еще стоял едучий вкус, аж челюсти сводило от кислоты. То-то деды не желали пить кумыс, едва ли не жизнью жертвовали. Кабы у татар священным напитком была малиновая наливка, никто бы отказываться не стал!
И новые сапоги ноги натерли, и вообще все мышцы затекли, часами скрючившись сидеть на этих ковриках. В целом городе приличной обстановы не сыскать! Глаза бы на этот Сарай не глядели...
После визита к очередному вельможе Всеволод возвращался раздраженным, иногда, не сдержавшись, срывался и на своих. Хорошо хоть, все понимали, не держали сердца. Спутникам князя тоже остобрыдло ордынское сидение. Московское серебро таяло на глазах, а дело двигалось медленно, словно ленивый ишак. Хоть как-то двигалось, и то добро. Князь Константин, устремившийся за племянником в Орду, ныне недужил и не мог противостоять сопернику столь деятельно, как бы ему хотелось.
Нельзя сказать, чтобы все было так плохо. Всеволоду, как-никак, было всего семнадцать лет, и дальние страны еще не утратили для него интереса. Первое время он с жадным любопытством бросался на каждую диковину, расспрашивал обо всем. Да, была некая прелесть в бескрайности ковыльной степи, обведенной по окоему густой синей тенью, в стремительно проносившихся вдалеке стайках джейранов, в бесконечных томительных песнях у костра. Даже пестроцветье базара, перед которым самый шумный русский торг казался чинным собранием, веселило душу. И кони у татар были хороши. Вот только сами ордынцы! Их цепкие, крючковатые пальцы, щелочки-глаза, в которых крупными буквами написано было: ДАЙ! Правду сказать, при виде иного оборванного татарчонка рука сама тянулась к калите. Такой нищеты и такой роскоши Всеволод не видел нигде на Руси. Конечно, есть разница между боярином в рытом бархате и смердом в посконной рубахе, да как и не быть! Но она и в сравнение не шла с пропастью между холеным мурзой и тощим полуголым пастухом.
Ели здесь чёрте-что, простого аржаного хлеба трудно было сыскать. А уж как это готовили... Всеволод скоро понял, отчего в Сарае не водится ни удобных резных креслиц, ни столов, ни самой завалящей колченогой скамеечки, как у всех добрых людей. Дерева было мало, едва-едва хватало на дрова, и то один корявый хворост. Своим требованием непременно доставать дрова Всеволод доводил слуг до безумия. И местные, и подолгу жившие тут русичи — все топили кизяком, этого добра было сколько угодно. Всеволод был неприхотлив, это, пожалуй, была единственная его блажь; он мог, при нужде, есть полусырую конину и горелую козлятину, пить гнилую воду, спать на снегу, завернувшись в попону, и собственными руками выгребать тот самый навоз. Но заставить себя есть пищу, приготовленную на паленом г...е, не мог, и все тут!
Словом, в конце концов Всеволод пришел к выводу, что единственное, что есть хорошего в Сарае — это ослики. Он всякий раз умилялся этим смешным животинам, толстеньким, лопоухим, с бархатными хитрыми мордочками. Всеволод решил, когда все устроится ("если" он позволял себе произносить даже мысленно), привезти одного такого домой, пусть Ульяница катается.
Подумав о подарке для сестренки и зажевав оскомину не слишком мягкой пшеничной горбушкой, Холмский князь вновь обрел доброе расположение духа. Он переобулся в удобные, хорошо разношенные сапоги, велел подать другую ферязь, попроще и потеплее — к вечеру из степи начинало тянуть холодком. Особо срочных дел пока не было, и можно было прогуляться верхом. Любо скакать во весь дух по бескрайней равнине вослед заходящему солнцу! Молодое тело жаждало движения. А на обратном пути, если еще не закроют лавку, нужно будет купить у Тощего Ахмета винограду.
Всеволод собрался уже кликнуть кого-нито из дружины, но тут взволнованный кметь без зову пролез в жило, повестил:
— Княже, тут от князя Константина пришел человек, бает, совсем плох князь, тебя хочет видеть!
Всеволод подскочил:
— Зови! И седлайте сразу коней.
Всю недальнюю дорогу до тверского подворья Всеволод разгадывал, какую новую пакость замышляет дядюшка. Что Константин, без обману, серьезно болен, ему совершенно не подумалось. И только, увидев тверского князя в постели (слуги суетливо подтыкали подушки, помогая господину сесть), ужаснулся. Константин страшно исхудал, пожелтел, пергаментная кожа прилипла к черепу, он словно бы разом полысел в несколько дней, под глазами набрякли отечные мешки. И не скажешь, что этому больному старику всего лишь немного перевалило за сорок.
Великий князь не просто был плох, он умирал. Всеволод понял это сразу, и на миг ему стало стыдно за свое нелюбие, остро почуялось — ведь дядя, родня!
— Пришел, племянник... — трудно прошептал Константин. В запавшем рту жутко, мертвенно белела полоска зубов. — ... на последний погляд. Ты не говори ничего, я перед тобой виниться не буду... не в чем! Ни в чем не виноват ни перед твоим отцом, ни перед тобой... перед самим собой разве. Да, я тогда струсил, жить хотел. Может, надо было, как твой брат... до конца. Теперь, поди, и меня поминали бы, как святого! Только отец тогда меня спасал, понимаешь, отец спасал свое дитя, велел спасаться, бежать к ханше, люди там погибли, жизни не пожалели ради меня. Чтобы только не погинул глупый мальчик Костя! И ханша тоже... ей ведь очень худо могло прийтись, а она не побоялась, укрыла чужого сына. И нужно было, чтобы все это зря, да? Отец, по крайней мере, умер спокойно. У тебя-то детей нет покуда, тебе что! А все же представь, представь, что твоего сына убивают у тебя на глазах.
Я вот тогда представил... Скажешь, не должен я был родниться с убийцей, должен был бежать, разбить голову об стену, на собственном поясе удавиться? Матери новое горе причинить? И Соне? Соня-то в чем виновата была? Гордость выказать легко, хоть и страшно, а легко! Как Митя, как Сашка... О других думать трудно, как мол, другим-то придется? А я взял, все взял, и жизнь, и жену, и стол потом. Ты знаешь, что стало с землей из-за твоего отца? Нет, не так. Что он сотворил с землей из-за своей гордости? Потому что он, никто другой, виновен в том погроме! Побили татар, молодцы, хоробры! А отвечать? Истинный князь защищал бы свой город! И отбил бы ворога, а нет — так лег бы костьми там же, испил единую со всеми смертную чашу. Или уж побежал бы к хану виниться, просить прощения, может, и умолил бы, положил бы живот за други своя! Ан нет. Натворил делов — и в кусты.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |