Белякова Евгения
'Король-Бродяга'
'Есть у каждого загадка,
уводящая во тьму...'
Н. Гумилев.
'Я смеюсь — следовательно, существую'
Один старый шут.
Голова обычно пустеет, стоит мне засесть над чистой страницей с пером. Внутри меня маленькими искорками вспыхивают воспоминания, как звезды на черном небе, их много, но пустого пространства между ними еще больше.
Исписал сегодня страниц сто своими корявыми буковками, похожим на муравьев, нет, на червяков. А потом пустил с веранды на ветер — половину просто так, а половину поджег. Забавно. Пепел летит гораздо красивее, чем просто бумага, да еще и вспыхивает иногда искорками — какая жалость, что не догадался все сжечь. Искорки в воздухе, в моей памяти...
Я живу в горах. В домике, словно вырезанном из цельного дерева, повисшем на краю каменного карниза, маленьком и продуваемом ветрами. И себя таким же ощущаю, правда, иногда. Вот уж не подумал бы, что этот мир все еще может воздействовать на меня. Кроме как погодой, которая ломит мои кости, как зерно на жерновах мельницы. Почему я при таком отвратительном здоровье выбрал для жилья эту развалюху со сквозняками? Наверное, тут просто красиво. Выйдешь на веранду и отшатнешься — глубоко внизу зеленая пена листвы, серые камни в пятнах лишайника, куцые, скрученные деревца, и лестница; она тянется от самого подножия горы, временами измученно и опасно поскрипывая. Не так уж высоко, но и не так уж близко к земле — и в окнах, которые не знают стекол и ставен, позвякивают колокольчики — в каждом окне, и каждом дверном проеме... И, как ни странно, тут уютно. Стол темного дерева, круглый, как полная луна, керамические чашки и пузатый чайничек. На стенах — картины, похожие на размытые кляксы, но если подойти поближе и приглядеться, то становится понятно, что это — тушь, преображенная буйной фантазией в горы и деревья. И весь день — скрип половиц, перезвон и свист ветра.
Ко мне приходят ученики, я наполняю их своей мудростью, доверху, с горкой — и толкаю в спину из дома — жить, жить, получать оплеухи от Судьбы, на собственном опыте понимать все то, что я им преподнес на блюдечке, потому что это бесполезно — давать знание кому-то даром, все равно пропустит мимо ушей... До тех пор, пока не поймет — сам, сам, а тогда уж... Так что мои умничанья в большинстве своем притворство. Только лишь для того, чтобы выполнить свою роль учителя, а еще для того, чтобы, встретившись с непознанной и таинственной жизнью, они хоть что-то вспомнили — и выжили. И пишу я эти слова, эти скучные сочетания букв — надеясь, что они, прочитав их когда-нибудь (не скоро это произойдет, не скоро, слишком наивны они для моих умственных испражнений), поймут меня хоть чуть-чуть. Хотя я и сам не всегда себя понимаю...
Кто есть я? Наверняка уже не тот малыш-принц с мрачным взглядом и острым язычком, что бегал по замку своего отца, проказничая и подслушивая; не расфуфыренный щеголь-подросток с замашками тирана, но что-то от них во мне осталось. Как сердцевина — толща дерева скрыла ее от глаз, но она есть...
Или начать свой путь к истине с того, кем я являюсь сейчас?
Я прожил на этом свете очень, очень долго, сто шестьдесят лет — не шутка. И успел составить свое впечатление о долголетии. Когда подкрадывается пятидесятый год, чтобы исподтишка грохнуть вас дубиной по темечку, с радостным возгласом: 'Стареешь, парень!', это совсем не так, когда вам исполняется тридцать. 'Тр-р-р-ридцать', — с наслаждением перекатываете вы это слово по языку, и рассказываете каждому встречному и поперечному о том, что жизнь ваша в самом расцвете. В восемьдесят уже без разницы, девяносто вам или сто. В сто двадцать про время стараешься не вспоминать. Сто пятьдесят... Лучше бы я умер в тридцать.
Сто шестьдесят... Хм, а еще можно пожить, не так ли?
Итак, с чего начать? 'Я родился в семисотом году от Потопа, и мой отец, король, нарек меня Джоселианом...'. Или: 'Я был актером, королем, магом, бродягой и убийцей...'. В любом случае, давайте вместе потакать моему самолюбию — я начну свое повествование с большой буквы 'Я', а вы простите мне эту маленькую слабость и продолжите читать. Потому что на самом деле эта книга не столько обо мне, сколько о моем мире, таком, каким мне довелось его увидеть на протяжении вот уже более полутора веков, и, конечно, о людях.
Итак — я родился.
Это произошло в семисотом году от Потопа, в королевской семье. И сразу же, еще не успев закричать от шлепка по попе, я стал принцем. В королевских семьях так и бывает. Отец назвал меня Джоселианом, мать была не против, да и не до имен ей было — она рожала меня трудно, сильно утомилась и почти сразу же заснула. Как мне рассказывали, когда меня принесли к ней на следующий день, она сказала лишь — 'Красивые глаза'. Через несколько лет мой отец уверился в том, что детей у него больше не будет, вздохнул и назначил меня наследником. Наследный принц, Его Высочество, будущий король Невиана... Я жил, как жил, не особенно интересуясь титулами, но когда мне исполнилось три (минимальный возраст для понимания своей особенности), отец объяснил мне разницу между коронованными особами и обычными людьми. Я понял каждое его слово, но на моем поведении и мироощущении это никак не отразилось — все же я был ребенком. До шести лет — когда мне пришлось резко повзрослеть, ощутить необъятность мира и его конечность, и все это в один день, особенно яркий в моих воспоминаниях...
ДЕТСТВО
Я, шестилетний шалопай, бегал по коридорам замка, ловя своим маленьким телом неторопливые пылинки, повисшие в солнечных лучах. И не знал удержу ни в чем, да мне ни в чем и не отказывали. Принц Джоселиан — звучит, как отрыжка. Конюх Фриск звал меня просто Джо, или дерьмецо, или шалопай. Он был хороший, конюх Фриск. Угощал меня яблоками и никогда не выдавал, если я сбегал из замка в лес, или если, набедокурив, прятался у него в конюшне.
В детстве я был сущим наказанием, обожал делать мелкие гадости, но мне не повезло, как некоторым детям — внешность мне досталась далеко не ангельская. Я даже завидовал тем мальчикам, у которых были золотые кудри, голубые глаза и ямочки на щеках. Им всегда все сходило с рук — стоило взрослым посмотреть на них, они сразу начинали глупо улыбаться и лепетать всякие слюнявости, вроде 'Ути-пути, наш ангелочек, до чего он симпатяшечка'.... А эти зверьки с холодными, как лед глазами (какое 'небо', опомнитесь?) растягивали губы в улыбке, позволяя взрослым трепать себя по голове, а потом бежали играть в очень увлекательную детскую игру 'поймай и убей кошку'. Я же совсем не подходил на роль ангелочка. Черные глаза, всегда с прищуром, черные же волосы (в полном беспорядке, они ложились так, как ИМ хочется), длинное лицо со слишком острым подбородком. Крестьяне, приезжавшие в замок продать овощи или мясо к королевскому столу, завидев меня, делали охраняющий знак — настолько я был им странен.
И вот я мчусь по замку, шныряя под ногами у служанок; они суетятся, размахивают метлами и тряпками, натирая воском полы и снимая паутину по углам — скоро должен приехать мой отец, король. Наслушавшись вдоволь обидных высказываний по поводу моей внешности ('Его в при рождении подменили, на самом деле это кобольд') и поведения ('Ох, хоть бы он поскорее вырос и его подстрелили на охоте, житья от него нет') я выбираюсь из замка во внутренний двор. Говорили они все это, конечно, тихо и преимущественно за моей спиной, но слух у меня был как у волка, и я все слышал и понимал. Сначала расстраивался, что меня никто не любит, потом, после разговора с отцом (он часто вел со мной 'взрослые' беседы), уяснил, что любовь — это не то чувство, какое король должен вызывать у своих подданных. 'Страх и уважение, вот что', — сказал отец.
Во дворе я играл не часто. Во-первых, там могли поймать за ухо и отвести на учебу, к старенькому и подслеповатому храмовому жрецу, во-вторых, там обитали звери. Я имею в виду своих сверстников.
Дети — самые жестокие создания на свете. Они не знают, что такое жалость и милосердие. Четкая иерархия, отличная от взрослой, но все же чем-то на нее похожая: сильные и здесь притесняли слабых. Я же был среди них отщепенцем. Да, да, сын короля, принц, сам будущий король — был изгоем. Ничего в открытую, все исподволь и с гаденькой улыбочкой; жаловаться отцу мне не позволяла гордость, а к матери, даже если бы она не уезжала так часто 'поправить здоровье на запад', я бы все равно не обратился. Лишь один раз я сказал отцу, что меня бьют — получил затрещину и уверения в том, что 'уж он то в мои годы не дал бы себя в обиду', и вообще, 'набей им морды, сынок, а не бегай за защитой ко мне'. Да, отец мой, когда хотел, мог изъясняться, как лавочник самого низкого пошиба, для ясности. Я понял урок — и с этого дня просто избегал компаний сверстников.
Двор большой, ведь там должны поместиться и повозки с продуктами, и солдаты, и дети, и женщины, развешивающие белье, и само белье и еще много всякой всячины. В нем было множество укромных уголков, где я прятался — и наблюдал за тренировками стражников. Нет, у меня и в мыслях не было стать рыцарем, взять в руки меч и спасти хотя бы одну, даже пусть захудаленькую принцессу; я просто получал удовольствие от одного вида боя. Вдох, выдох, надсадное сипение, напряжение мышц и короткие возгласы, вырывающиеся из глоток; пот и кровь, унижение и победа в глазах, звон оружия о щиты и смачное чмоканье, когда меч проникает в плоть. Да, там были и смертельные случаи: раз в году желающие могли прийти в замок и попытать счастья, попробовать записаться в воины. Таких новичков обычно испытывали на прочность, и испытывали очень жестоко — иногда они уходили посрамленными, но целыми, иногда покалеченными, но живыми, а иногда и вообще не уходили. Их отвозили в город на специальной телеге, которой правил наш палач, Кхот. Его, я, кстати, боялся до одури. Маленький, щуплый, но сильный, как сто дубов, весь чуть перекошен, и глаза у него были чудные. Светло-серые, почти белые, по краю радужки идет черный ободок, а зрачок — как провал в никуда. Меня он обычно называл 'отпрыском королевской крови', и, когда лохматил мне вихры, я испытывал почти непреодолимое желание сходить в туалет. Прямо там.
Но я все о другом, о другом, ухожу в воспоминаниях совсем не туда; меня интересует тот день... тот самый день, когда я узнал, что такое смерть.
Был маленький проем между стеной, окружавшей замок, и какой-то хозяйственной постройкой; гнилые отбросы, я ходил по ним столь часто, что перестал замечать, как мои сапожки из мягкой кожи размазывают по земле кашицу из гнилых овощей и помоев... Там, за проходом, закуток — небольшое пространство, со всех сторон стены, и старая вишня. Я как раз бежал туда, предвкушая, как буду лакомиться спелыми темными ягодами, как что-то впереди привлекло мое внимание.
Сначала я подумал, что это какой-то сверток. Мокрый, воняющий сверток, что-то вроде завернутых в холстину внутренностей свиньи. Некоторое время смотрел на него, не в силах понять, что же привлекает меня в нем, что тянет ближе, посмотреть, пощупать... Шаг, второй — и я уже совсем рядом, а понимание никак не приходит ко мне, у меня словно витражное стеклышко в руках; знаете, когда берешь цветной осколок, подносишь к глазам, и все вокруг становится зеленым, или красным, и, пока не уберешь его, не поймешь, каков истинный цвет окружающего тебя мира. Я стоял спокойно и расслабленно, опустив руки, прямо перед этой кучей — и тут вдруг понимание настигло меня, как терьер — крысу, я увидел, что лежит передо мной... Труп собаки. Шерсть настолько пропиталась кровью и свалялась, что сначала почти непонятно, что это шерсть; лапы чуть скрючены, голова неестественно вывернута. Это Болки, дворовой пес, милейшей души создание, всегда ласковый, виляющий хвостом и в собачьей наивной радости лижущий руки любому прохожему теплым языком. Сейчас язык его высунут, самый кончик торчит меж зубов, на морде то ли пена, то ли блевотина, что-то грязно-зеленое. Я не мог признать в нем, в этом свертке — Болки, и в то же время знал какой-то своей частью, что это он; но ведь существует огромная разница между этим Болки и тем — нет, это не он! — тот живой, а этот словно бы слился с землей в своей тварности, местами окоченелый, местами обвисший, как тряпка. И эта разница, колоссальная разница двух миров — того, в котором псы живые и радостно грызут кости, и этого, где они валяются мертвыми на помойке, со вспоротым брюхом, сдавила мне голову, как клещами. Я невыносимо сильно хочу обратно, туда, в ТОТ мир, но понимаю, что он безвозвратно ушел. Я не плакал, нет, я даже не изменился в лице, но что-то во мне изменилось навсегда.
Я хоронил его под своей вишней. Не могу сказать, что очень уж любил его — не больше и не меньше, чем всех остальных псов в замке, коих было превеликое множество, он не был МОЕЙ собакой, если вы понимаете, что я имею в виду, но он был живым существом, которое стало мертвым, а это, как мне тогда казалось, обязывает... хоть к чему-то. Я был ему благодарен — за то, что он показал мне, что такое смерть, и за это же его ненавидел.
Когда я закончил, уже начинало смеркаться; я выбрался во двор, весь грязный, липкий от пота и уставший, как сто чертей. Неподалеку стояли два стражника, вполголоса переговариваясь, и сквозь пелену усталости и торжественности я услышал их разговор.
— Маленькие поганцы...
— Ты о чем?
— Разве не слышал? Я отошел буквально на пять минут отлить, а они стащили мой меч и стали изображать из себя рыцарей, сопляки. Гоняли какую-то псину по двору, тыкали в нее мечом, гикали, как полоумные, особенно сынок графа.
— И что, пса зарезали?
— Да при чем тут пес?! Мне досталось от капитана за оставленный меч, он злой был, как демон... По морде мне врезал и пообещал, что еще одно такое происшествие и он самолично вырежет у меня на заднице моим же мечом свои инициалы. Бывает же такое, удавил бы этих паскудцев, теперь вместо того, чтобы к бабам сгонять в город, я с тобой тут ворота подпираю...
У меня что-то сжалось внутри, до судороги, до боли. Стараясь казаться незаметным, я проскользнул мимо стражи в замок, а там — в свою комнату; и не спал всю ночь, думал.
Это была моя первая осознанная месть. Я прекрасно знал, что делаю и зачем — не из вредности или желания сделать гадость, нет. Это была месть. Не за пса. За себя. За мое взросление, за мозоли от лопаты на ладонях, за ноющую спину и разъедающий глаза пот, за необходимость и безысходность.
Когда приезжал мой отец, все были тише воды, ниже травы. Он отличался вспыльчивостью и тяжелой рукой — всех, кто мог как-то раздражать его, убирали с глаз долой. Поэтому первой моей мыслью было — подстроить так, чтобы графский сынок Линн с товарищами попался под ноги моему отцу; но я отказался от этой затеи. Максимум, что им будет, так это оплеуха или, в крайнем случае, отец отошлет их по домам. А мне хотелось, чтобы они страдали, и страдали сильно. К тому же мне претило рассчитывать на помощь (пускай и неосознанную) отца в этом деле, я все должен был сделать сам. Уже и луна выплыла из-за кромки леса, совершила свой путь, и, побледнев, стала клониться к горизонту, а я все не спал. Мысли роились у меня в голове, как пчелы, и жалили мой утомленный мозг. И вот на самом краю сна, проваливаясь в темноту, я понял, что сделаю. И улыбнулся.