На следующий день меня взгрели по приказу отца за какую-то мелкую провинность, да так сильно, что я не смог позавтракать с ним, разве что, стоя, но по традиции сын имеет право стать за креслом отца только по достижении им двенадцати лет, а мне не хватало до этого возраста ровно столько же, сколько я уже прожил; я провалялся на животе всю первую половину дня, а потом, рассчитывая, что уж теперь, когда по всеобщему мнению, я лежу в кровати в своей комнате, меня искать всяко не будут, я смылся через окно, чтобы завершить задуманное.
Помимо главного двора был еще двор, называемый 'задним' просто потому, что он находился за замком. На самом деле это была простая лужайка, довольно большая, оканчивающаяся обрывом ярдов в двадцать пять и с небольшой каменной стенкой, идущей вдоль края — мне по плечи, взрослому по пояс. Мальчишки любили бегать там, изображая защитников осажденной крепости, кидали камни и палки во 'врагов' внизу и выкрикивали бранные слова, подслушанные на кухне. Я никогда не принимал участия в этих забавах (как и во многих других), но знал, что в одном месте стены был камень, который неплотно прилегал к остальным. Обычно, бегая по стене, мальчишки перепрыгивали его, уверяя себя и остальных, что прыгают из удали (камень был большой и не каждому удавалось перепрыгнуть его целиком), на самом же деле из страха упасть. За ним шел следующий, держащийся крепко, чуть поменьше размером. Стащив из кухни нож, я принялся за дело. На самом то деле мне понадобилось три ножа и даже один молоток, чтобы завершить свою задумку, но я справился. Никто не видел меня — окна на эту сторону не выходили, прачки не вешали здесь белье, а всех детей замка, не исключая и эту кровожадную стаю Линна, развели по комнатам и заперли, чтобы они шумом и гамом не вывели, не дай боги, моего отца из себя. Все тело у меня болело — вчерашний труд, утренняя порка да еще плюс бессонная ночь — но я трудился, не покладая рук, и ближе к вечеру все было готово. Я выбросил с обрыва все ножи и молоток, поскольку они пришли в негодность, и вернулся в свою комнату — на удивление, никто не заметил моего отсутствия. Спал я в эту ночь как убитый, довольный и полный предвкушения. На весь следующий день отец уезжал поохотиться, и детвору выпускали погулять, иначе существовала опасность, что они разгромят замок с присущей молодости энергичностью. Компанию Линна я нашел на большом дворе, неподалеку от по-утреннему лениво тренирующихся стражников.
— Линн — кретин, — бросил я пробный камень оскорбления в толпу мальчишек, столпившихся вокруг главаря. Но, поскольку обычно они не обращали на меня внимания, он прошел незамеченным. Я повторил свою фразу громче.
С десяток голов повернулись ко мне, повисла относительная тишина. Слышно было только, как без энтузиазма ухают воины да тихо щебечут прачки, вывешивая простыни чуть в сторонке и бросая призывные взгляды на солдат.
— Что-о-о-о-о? — протянул Линн, несколько удивленный. Вернее, он был не несколько, а очень удивлен, выражение его лица было такое, словно он не вполне расслышал сказанное.
— Линн, ты сын шлюхи, а отец у тебя — смердящий пес, — при этих словах меня слегка передернуло; оставалось надеяться, что они не заметят этого — то, что они могли бы принять за страх и сомнение, на самом деле были чистой, ничем не замутненной яростью, — ты родился под забором, в блевотине и дерьме, твоя рука никогда не узнает меча, дыхание твое смердящее, вместо головы тыква, и ты писаешь в постель!!!
Свалив в кучу все известные мне унизительные слова из арсенала воинов, крестьян, детей, дворян и конюхов, я отступил на шаг, кривясь в улыбке. Мальчишки застыли, некоторые даже приоткрыли рты от удивления. Щеки Линна покраснели, глаза чуть выпучились и он сделал шаг в мою сторону. Рано... Рано... Остальные топтались на месте, неуверенно косясь на предводителя своей 'шайки', как они себя называли, и не решались первыми броситься на меня. Я подождал, пока лицо графчика станет багровым и плюнул в него. Секунду он стоял, не двигаясь, а затем с задушенным хрипом бросился ко мне. Я побежал.
О, Боги, я никогда до этого так не бегал. Линн был старше и сильнее, но я знал, что, догони он меня, я могу расстаться с жизнью — ведь отец его был нашим родственником, а, значит, унаследовал нашу горячность и вспыльчивость. Мой отец как то убил слугу, только за то, что тот пролил на своего короля вино — родитель мой тогда был сильно не в духе. Линн же сейчас был в бешенстве. Что сделают с ним, если он вдруг в припадке ярости меня убьет, я не думал — я рассчитывал все же остаться в живых. И поэтому я бежал, как никогда, я бежал, выкладываясь на полную, хотя все мышцы моего тела проклинали меня, я бежал быстрее ветра, и уж, конечно, быстрее Линна — хотя, не настолько, чтобы он отстал, мне надо было, чтобы он видел, куда я бегу.
Я пронесся мимо прачек и корзин с бельем, влетел в двери, потом в сторону кухни, по коридору, дальше, дальше, огибая служанок, которые все что-то мыли и чистили, подныривая под их метла; через кухню, пышущую жаром, пахнущую кровью и свежим хлебом, к дверям, ведущим на задний двор. Я толкнул их, с удивлением ощутив, что в мякоть ладони мне попала заноза и порыв ветра разметал мои волосы, чуть остудив потный лоб. Вот она, стена — я вскочил на нее и остановился, притворяясь, будто запыхался. Мне позарез нужно было, чтобы Линн вскочил на стену следом за мной — было бы неприятно, если бы я торчал на стене, а у него хватило бы спокойствия и ума оставаться внизу. Наследник графства взвыл совсем не по-наследничьи, завидев меня, и прибавил ходу, одним большим прыжком взлетая на стену. Я развернулся и побежал по ней, размахивая руками для равновесия. Позади слышалось тяжелое дыхание Линна, тяжелое не от бега, а от злобы, с клокотанием вырывающейся из его горла. И вот он, тот самый большой камень. Я снова остановился, будто бы от страха, не желая наступить на него, неуверенно поставил ногу, сделал два шага и перепрыгнул тот камень, над которым трудился вчера весь день. Пробежав еще немного, я обернулся.
Мальчишки столпились неподалеку, наблюдая и, видимо, предвкушая момент, когда их главарь начистит мне рыло; Линн, с налитыми кровью глазами несся на меня, как дикий кабан, я же, расслабившись следил только за его ногами. Прыжок, еще один, вот и камень, тот самый, огромный, Линн на долю секунды останавливается, ухмыляется и делает прыжок длиной в добрых три локтя, всем своим весом приземляясь на следующий.
Сначала мне показалось, что я недостаточно расшатал свой камень — Линн устоял. Но лишь на секунду — послышался скрежет, будто зубовный, и камень дернулся, а потом пополз из стены вбок. Мальчик замахал руками в тщетной попытке удержать равновесие, покачнулся и рухнул вниз с жалобным криком.
Два глухих удара о землю — тела мальчика и камень лежали совсем рядом, может, они даже столкнулись пару раз в воздухе. Я спиной почувствовал ужас стоящих позади ребят — и еще я почувствовал, что надо что-то сказать. И я сказал.
— Это за моего пса, ублюдок.
И сплюнул вниз.
Могло произойти совсем по другому. Линн в запале мог не вспомнить про свою удаль, не захотеть показать, что сможет то, чего не смог сделать я. Он мог бежать точно так же, как я и избежать падения. Мог расшататься и вывалиться тот камень, на который ступил я, тот самый, опасный и коварный (кстати, он таки выпал из стены, как раз когда там бегала ребятня, двумя годами позже, но мальчику, стоявшему на нем, удалось отпрыгнуть в сторону и он спасся), и вместо Линна там, внизу, лежал бы я. С переломанным позвоночником, неестественно вывернутой шеей и удивлением на лице. Могло случиться что угодно — однако же, все произошло именно так.
Никто ничего так и не узнал. Свои слова там, на стене, я говорил тихо. Никто не связал Линна, меч, дворовую собаку, меня а потом опять Линна. Никто ничего не узнал.
Это была первая смерть в моей жизни, и моя первая месть.
Пора идти спать, уже совсем темно — и в чернильности ночи звонко тренькают колокольчики. Что я вижу, когда закрываю глаза?
Странно — мне совсем не вспоминается мальчик, распластанный на земле. Внутренним оком я вижу пса. И чувствую смрад гниющей плоти. И ощущаю мозоли на руках.
ГОРЫ АГА-РААВ.
Свистели... свиристели...
Вы не поверите — радуюсь каждому утру. И даже бестолковому Рэду рад. Запутал его какой-то замороченной концепцией, он полдня ходил, как пыльным мешком пришибленный... А я гаденько хихикаю. Не потому что такая уж сволочь, просто он, когда морщит лоб, такой забавный...
Небо светло-желтого оттенка, яичный желток на сером небе, потом розовеет, розовеет и встает солнце. Наконец-то тепло, мои старые кости не любят зиму.
......
Я сижу в своем кресле, укутанный в плед — красный, клетчатый, явно снятый с какого-то горца, ибо воняет невыносимо; но ничего более теплого у меня нет, а ветер весенний, прохладный. Перебираю во рту колкости, и записываю их в свои бумажки. Снаружи — ранний вечер, полный тяжелыми, нагретыми за день запахами: цветущие вишни и абрикос. Двое молодых и горячих учеников гремят посудой на кухне, вполголоса переговариваясь о чем-то малозначительном, но, по-видимому, очень забавном, потому что смех их, как колокольчики, вплетается в общий звон этого дома.
— Вы оба — редкостные дурни, — сообщаю я Рэду и Хилли, когда они входят на веранду, держа в руках подносы с едой. Реакция у них разная: Хил вспыхивает и тут же начинает разворачиваться к окну, явно с намерением выбросить еду наружу — моя ехидная ухмылка, как острым ножом прорезает лицо, да, девочка, сдержанность не твоя стихия, — но Рэд останавливает ее и качает головой. Он хоть и простоватый, но за восемь лет жизни со мной стал разбираться в моих старо-едко-цинично-языкастых шутках гораздо лучше девчонки. Да и еще разница темпераментов — Хилли кипит, а Рэд спокоен, как гора.
Хорошо, идем дальше. И холодно-надменный вид тебе, Хилли, не поможет. Окружи себя хоть стеной изо льда, я разобью ее, растоплю — нет, ты сама ее растопишь жаром своего гнева и гордыни, мне нужно будет лишь найти маленькую щелочку и запустить туда одну из своих шуточек, как надоедливого шмеля. Рэда же не так просто лишь душевного равновесия, зато можно запутать ложными предпосылками и оставить корпеть над смыслом слов, потеющего и морщащего лоб. Я специально провоцирую их, только от одной я хочу дождаться трезвости и понимания, а от второго добиться чего угодно кроме этого почтительно-телячьего взгляда. Хоть колкости в ответ, хоть резкости...
— Что ты имеешь в виду? Почему дурни?
Это Хил суровым тоном требует от меня объяснений.
— И не собираюсь объяснять. Разве я обязан? Разве это не стариковский бред?
Недоуменные взгляды Рэда — он так и не понял, как можно унижать самого себя, да еще и перед учениками, — и презрительные Хилли.
— Лучше расскажите мне, чем закончилась та история с поваром, алмазами и этим, как его...
Они довольно часто покидают мое логово — и слава Богам, иначе мое терпение лопнуло бы. Когда день за днем, неделю за неделей вокруг ходит и звенит юность — это, знаете ли, раздражает. Поэтому я отправляю их время от времени подальше, а для разнообразия даю различные задания. Абсурдные по сути своей, иногда практически невыполнимые — и что самое забавное, они как-то умудряются их выполнять. Вот например, повара, укравшего алмазы из герцогской короны и спрятавшего их в жареном поросенке я просто придумал. А поди ж ты, они его разыскали.
Пока Хилли рассказывает, я внимательно рассматриваю их обоих. Девочка все-таки научилась сдерживаться — хоть чуть-чуть. Влияние Рэда. Они вообще очень необычно смотрятся вместе — огромный, похожий на медведя белокурый северянин и маленькая, черноволосая-черноглазая-чернобровая дева Юга. Закончив рассказ, она выжидающе смотрит в мою сторону. Я молчу некоторое время, потом заявляю:
— Все неправильно сделали.
Он: Молчаливое согласие со всем, 'что скажет учитель', покорность и ни капли возмущения. Рэд скорее прыгнет со скалы вниз, на камни, чем усомнится в моих словах, даже если они ничем не подкреплены. Отсутствие всякой критичности: милый наивный двадцатисемилетний мальчишка.
Она: Вспышка. Ярость. Жалкие попытки сдержаться, не дать губам уползти в гримасу презрения и вызова. Странное дело, на словах (да и в мимике, и в жестах) она меня ненавидит, презирает и ждет подвоха каждую секунду — а на деле безоговорочно доверяет и уважает. Секрет в том, что все обидные слова, что я говорю ей, обязательно оказываются правдой.
— Вот ты обиделась. Забудь про обиду. Напрасная трата энергии. Я говорил вам, что вы не можете позволить себе такие траты, говорил или нет?
Я прищуриваю глаза, отпиваю чаю из керамической чашки; ощущение в зубах, задевших глину, заставляют тело содрогнуться.
— И про соитие говорил. Ничего такого, полное воздержание в течение десяти лет, говорил?
Насчет Рэда я спокоен — эти северяне итак не слишком-то горячи в интимном плане, очень уж у них холодно, пока найдешь десять шкур раздеться-прикрыться, ополоумеешь. Но вот Хилли... ах, ароматный цветочек...
— Женщины забирают, мужчины отдают; Рэд может отдать слишком много, ты можешь нахвататься всякой гадости. И пока вы не научитесь контролировать вашу энергию, ценить каждую ее каплю и в то же время не жалеть, потратив, — вот тогда я, возможно, разрешу вам 'возлечь на ложе' с кем-нибудь.
Не слишком нудный тон? Нет, не слишком. В самый раз.
Хил еще не поняла, что отношения между учителем и учеником настолько близкие, интимные и откровенные, что самые страстные, пылкие и давние любовники могут позавидовать. Нет ничего сокровеннее. Ничего правдивее и сильнее. Я, по крайней мере, не встречал. А, раз она не поняла, излишне дружеский тон может ее шокировать. А так — немного отстраненно... В самый раз. Но не надолго.
— Ты, наверное, думаешь — 'а как же он узнал'? Так это на лице у тебя написано, деточка. На твоем миловидном личике. Я могу даже не лазить тебе в шаровары, чтобы узнать точно, все итак ясно. Успокаивай себя тем, детка, что еще лет десять — и можно будет оторваться на всю катушку. Но пока утихомирь свою страсть, в конце концов, всегда остается самоудовлетворение.
Я уже говорил, что я бываю сволочью?
Ах, как ее задело! Как восхитительно вспыхнули глаза — эти черные глаза лани, блестящие, с поволокой, — как чудесно задрожали полные губы, как приподнялась маленькая грудь...
'Остановись, старый развратник', — смеюсь я про себя, — 'ох, доведет тебя неуемная страсть... Вспомни возраст, спрячь в ладонь желание и сиди, скрипя качалкой'.
Хилли разрыдалась от обиды и злости, Рэд бросил на меня укоризненный взгляд и пошел вслед за ней — она, видимо, боясь, что сейчас набросится на меня, чтобы разодрать рожу в кровь ногтями, убежала на кухню. Потом они ушли.
Я уже говорил, что... Ах, да, говорил. Не верьте. Я плакал о ней, маленьком, храбром сердце, навсегда прощающимся с иллюзиями. Глаза мои были сухи, но я плакал. Я и сам когда-то расстался с иллюзиями, но мне никто не помогал, не поддерживал, не было рядом мудрого учителя. Только я, я сам — и Одиночество, и Предательство.