— Сударь студент, вас спрашивают... Пройдемте, я провожу... Только тихо.
Я удивился. Кому приспичило меня увидеть, причем так срочно? Но, кто бы это ни был, ему пришлось основательно раскошелиться, ведь у стражников Академии была своя цена, и немаленькая. Взяток они не брали лишь в случае с возвращением студентов из воскресных прогулок, да и то, потому что за нарушение этого правила провинившегося казнили, и жестоко. Почему у Академии вдруг обрисовалась такая странная принципиальность? Думаю, все пошло издавна, но из разговоров с Аффаром я понял, что дело тут в позиции заведения, выражающейся в словах Главы: 'Если им дороги знания, они приползут обратно в любом состоянии. Если же нет, то туда им и дорога'. Но обратная связь была: горожане связывались со студентами не так уж и редко; это были либо родственники, либо любовники или друзья учащихся. Но у меня не было в городе друзей, разве что... Сердце ухнуло: может, это Шен? Или кэп... я ускорил шаг.
Одну часть высокой и крепкой стены академии заменяла не менее высокая и крепкая решетка, заросшая виноградом. За листьями смутно угадывалась фигура, высокая — значит, это не Шен. Я подошел поближе, запустил пальцы в зеленые усики, потянул на себя, раздвигая плети винограда... Каково же было мое удивление, когда я увидел там, на улице, Зикки. Она стояла, закутанная с ног до головы в скромное, без вызывающей вышивки покрывало, как и предписывали обычаи появления проститутки в престижных районах. Глаза ее блестели, и я сначала не понял, отчего — возможно, от волнения, подумал я и приветливо улыбнулся:
— Милая, милая Зик! Стражник перепутал, сейчас я позову Мика... Секунду...
— Стой! — она ринулась к решетке, схватилась за один из прутов так, что пальцы побелели. Край покрывала, который она до этого придерживала, упал, открывая взгляду лицо без единой кровинки. Как снег, сказал бы я; но тут, на Юге, не знают снега. Тут говорят — как жемчужина.
— Я хотела видеть именно тебя, стражник не ошибся. Я...
И она залилась слезами, такими обильными, словно голова ее была наполнена ими, и дала течь в уголках глаз.
— Что? Да что случилось?
— Их схватили, — зашептала она, проглатывая части слов, но я прекрасно понимал ее, ибо сердце мое домысливало недостающее, — их схватили у причалов, и поймали, и теперь их казнят ... Джоки, сделай что-нибудь... Это оказался евнух, жирный урод, он требует казни! Джоки... М'моно пьет с утра, он грозился пойти с ножом вызволять их из темницы, но мы с девочками его связали и напоили насильно маковым отваром. Он спит... Джоки? Ты ведь поможешь им?
Я пожевал губу. Сильно пожевал, на совесть, так что не заметил, как надкусил.
— Их взяли обоих?
— Да... — она оторвала руку от прутьев и взялась за ткань, мокрую от слез — прикрыть лицо.
— Когда казнь?
— Сегодня.
Я помолчал, оторвал усик винограда и засунул в рот. Размял зубами.
Кислый.
— Ничего не предпринимай, поняла? Ничего не делай сама, и девочкам не давай... И Моне тоже, ему — особенно. Слышишь?
— Да... Но ты...
— Иди в 'Селедку', возвращайся. Я подумаю.
Я присел на бортик фонтана и перебрал в уме всех; и после недолгого колебания выбрал того человека, который мог мне помочь.
Асурро поднял не выспавшиеся глаза от фолианта и почти незаметно улыбнулся.
— А, заходи... вижу, траволечение тебя не прельщает, что ж... это понятно.
— Мне нужно в город, срочно. Сейчас. — Я решил не тратить попусту время. — Пожалуйста.
Боевой маг захлопнул книгу и внимательно посмотрел на меня.
— Ты же знаешь, я не люблю Аффара. Эту его идиотскую манеру крутить кольца на пальцах, его вязкость и маслянистость. И еще больше я не люблю у него что-то просить.
— Хорошо, — я развернулся и направился к двери.
— Погоди, — услышал я смешок, — погоди... Пойдем. Я скажу, что мне кое-что нужно в городе, а кроме тебя, послать некого. Все-таки ты мой лучший ученик, кому же, как не тебе... Заодно объясним твой прогул.
Он накинул профессорскую мантию с изображением осьминога, расчесал пятерней волосы и усмехнулся, как умел только он: неуловимо, только намеком в уголке рта.
— Мрачный ты парень, Джоселиан. Хотел бы я знать, что это тебя так туда тянет?
— Смерть, — не подумав, брякнул я.
Он кивнул и подтолкнул меня к выходу.
Я добрался к месту казни как раз вовремя, чтобы увидеть, как их выводят. Толпа собралась огромная, история эта наделала шуму. Люди пришли посмотреть, как отрубят головы двум неудачливым похитителям, рискнувшим поднять руку на человека из дворца. Сам он, татуированный толстяк в расшитых туфлях, на площадь не явился. Стражников, и городских, и дворцовых, было видимо-невидимо, они окружили плотным кольцом деревянный помост, на котором традиционно совершалась казнь. 'Против Закона и нашего Солнцеликого Султана, да живет он вечно', как зачитал из длиннющего свитка чиновник в слишком широком для себя халате. Тощий человечек был спеленут им, да так туго, что его глазенки вылезли из орбит, и голосок у него был надрывный. Он огласил злодеяния, вытягивая шею, потом промокнул пот огромным шелковым платком и пропищал: 'Ведите!'
Палач отозвался эхом, но гораздо более низким голосом, и тоже утер пот, только рукой.
Толпа зашумела, всколыхнулась, люди зашептали: ведут.
Я привстал на цыпочки, стараясь увидеть своих друзей. Сердце отплясывало в груди скорбный танец, размеренный и горький. Во рту все еще медлил вкус виноградного усика, не желая уходить.
Их вывели на помост; у каждого глаза завязаны, во рту кляп, руки скручены за спиной толстенными веревками. Следов побоев не видно, и стояли они ровно — но я видел немало пыток: внутри у них была каша из органов, я был почти уверен. Ган поставил ногу так, чтобы поймать Шенбу на бедро, если тот начнет падать.
Я стоял, укрытый толпой, и был неузнаваем и безучастен. Еще одно лицо среди других, еще один голос... Что я мог? Сложно было представить меня, громящим стражу, перерубающим путы моих приятелей, разбрасывающим врагов направо и налево. Даже мне, с моим богатым воображением — сложно.
Я повысил голос и завопил что есть мочи:
— Коротышка — главный зачинщик! Пусть он ответит за свои злодеяния!
Было видно, как дернулась голова Шенбы — он узнал меня. А я начал, как когда-то на подмостках, чисто и звонко разбивать своим голосом воздух, повисший над площадью; толпа же, притихшая при первых раскатистых звуках, тихонько загудела:
— Пусть, пусть ответит!
Я не останавливался, надрывая связки в крике:
— Пусть ответит! Пусть скажет последнее слово!
И толпа:
— Пусть скажет! Пусть ответит!
Замученный солнцем палач, ждущий в нетерпении начала казни, смущенный донельзя, неуверенно махнул рукой в сторону собравшихся поглазеть на смерть людей, и потянулся за топором. Я открыл было рот, но тут женщина, стоявшая рядом со мной, с младенцем под мышкой, закричала:
— Нет, пусть сначала скажет!
— Пусть, пусть скажет! Пусть ответит! — подхватили вокруг, и я в том числе. Я размахивал руками в некоем священном почти что экстазе, ощущая в груди трепет единения с этой огромной массой людей, доказывающей сейчас, что она имеет право на Зрелище.
Палач нервно дернулся в сторону приговоренных, потом повернулся к рыбообразному типу, чиновнику со свитками в руках. Тот, чувствуя надвигающееся пламя пожара людских голосов, закивал головой быстро-быстро, и мне на секунду показалось, что голова его сейчас оторвется от шеи и скатится под ноги зрителям. Палач сдернул повязку с глаз Шенбы, вынул кляп и отошел на несколько шагов. Погладил лысину рукой, уставившись на чиновника, словно бы говоря: 'Я не несу ответственности за это безобразие'. Тот спохватился, сделал было знак рукой, чтобы кляп вернули на место, но было уже поздно.
Н'хагаш Шенба, я сделал все, что мог.
Твоя очередь.
Шевели же языком, маленький засранец!
И Шен заговорил.
— Вы пришли сюда, и стоите здесь, и солнце по небу продолжает свой путь, а между тем великие дела творятся вокруг! Здесь и сейчас, говорю я, и вы — свидетели чуда! И свершится оно прямо сейчас, и изумленные глаза ваши узреют его! Чудо, говорю я, и признаю за собой все то, что совершил в этой жизни — но разве маленькие минуты, впопыхах бегущие мимо могут провидеть всю тяжесть сотворенного мной, как и не сотворенного? И вот я стою здесь, и вы видите меня — и что же вы думаете? Я уверен, что стоя тут, вы думаете о несправедливости и изменчивости, о судьбе и предназначении, я вижу это в ваших лицах!
Толпа затаила дыхание. Мощный голос, проникавший всюду, обволакивающий площадь, мягко ниспадающий вниз, а потом взмывающий вверх — я сам стал поддаваться магии этой музыки. Карлик пел, кричал, выл и шептал, и каждое слово он нанизывал за предыдущим, как бусину, как драгоценность в ожерелье. И не возникало и тени сомнения в том, что слова-бусины должны следовать друг за другом именно в таком порядке. Изначальном, сплетающимся суффиксами и аффиксами, дрожа согласными, вибрируя гласными в глубине его маленького тельца. Внутри меня словно что-то сжалось, потом отпустило — я понял, что небезопасно сейчас для меня находиться здесь, что звук, тембр его голоса — чарует и завлекает, между тем как разумом я понимал, что это всего лишь умелая — гениальная! — игра. Меня рвало на части, но я не уходил: боялся, что, пошевелись я, внеси хоть одну фальшивую ноту в это действо — и миг будет потерян, люди одумаются, стряхнут с себя наваждение... Поэтому остался на площади.
Стражники, нищие, бездельники, чиновник со свитком и палач, женщины и мужчины, дети и старики — все в равной степени были подчинены его речам.
Пожалуй, только один человек на площади не обманулся сладостным и взрывающимся голосом — тот, кому этот же самый голос докладывал по утрам: 'Кэп, погода ясная', или 'Кэп, сегодня овощное рагу'. Ганвар придерживал Шена своим телом, не давая тому упасть.
— Лик безумный, но вечный, чистый! Море, лепечущее о свободе так же ясно — и безопасно! — как и пение ласточки за бортом, и чайки, плывущие вдоль берегов, зовут нас... куда? В открытое море! В простор! Туда!
— Да-а-а-а! — взревела толпа, нахлынула, как пресловутый девятый вал, на помост, скатилась — и никого уже больше не было видно на нем. Лица людей были полны света, энтузиазма, задора, веры в свободу! Толпа вознесла капитана Ганвара и его кока, как знамя. Они возвышались над головами, карлик вдохновенно пел и декламировал, их несли на плечах, нежно поддерживая, не давая упасть. Куда несли? В простор, я полагаю.
Вскоре на площади остался лишь я, да палач. Он сидел на помосте, сотрясался в рыданиях и размазывал слезы по широкому лицу.
Позже я узнал, что они не только сумели выбраться с площади, но и проникли на свой корабль, на 'Ласточку', находящуюся под арестом в доках; перебили охрану и вдвоем вышли в открытое море. Надеюсь, они все-таки приплыли к Островам, хранимые Богами и явно благоволящей к ним Судьбой.
Что ж, удачного плавания, кэп. Хага тха унуас-ти, иннша логге. Что значит на родном языке маленького кока: 'Дерьмовая жизнь имеет нас по всякому, но мы становимся только крепче'.
Асурро только посмотрел на меня, шатающегося от усталости, и запретил посещать занятия три дня. Аффар бесился, но поделать ничего не мог. Я получил три дня отдыха и укоризненные взгляды Пухлика.
— Ты пропустил Траволечение, — сказал он мне, насупившись.
— А пошло оно в интимные части тела, — блаженно прошептал я, растягиваясь на кровати, и уснул, как каменный.
* * *
Через несколько дней состоялся экзамен, который я успешно провалил, и поэтому был вынужден сидеть за стенами Академии два месяца, зубря названия и свойства трав. И, как назло, именно это время Пухлик выбрал, чтобы устроить светопреставление в городе, явившись к Зикки, когда она была с другим клиентом. Но мне потом в подробностях пересказали все пухликовы перипетии. Последовала сцена (трагическая), потом разборка (страстная), затем он пообещал кинуться в прибой и 'никогда не вернуться из пенных глубин'. Надо же, раньше я за Миком интереса к поэзии не замечал. Зикки выкидывала в окошко любовника, рвала волосы на своем кучерявом парике, умоляла — все без толку. Своим плачем она достигла скорее противоположного эффекта; Мик решил зарезаться прямо на ее глазах, для чего разбил стеклянную вазу редкой цианской работы. Но потом обнаружилось, что осколки затерялись в многочисленных подушках, устилавших 'любовное гнездышко', и они вместе ползали, нащупывая их в шелке и бархате. Затем Мик порезал палец, его замотали в бинты, вазу склеили, а явившийся на шум М'моно стал свидетелем примирения, столь же бурного, какой была и ссора.
Я чуть ли не все локти себе сгрыз от досады. Надо же, такое — и пропустить! Но главная новость была впереди — Пухлик решил жениться на Зикки, чтобы, по его словам: 'Уберечь ее от ошибок в будущем'. Я узнал об этом судьбоносном решении лично от него самого. Он весь сиял, как отполированный, и лучился счастьем.
— Друг, я женюсь на Зикки! И отправлю ее к своим родственникам, чтобы она там... ну, ждала меня.
Похоже, он с трудом себе представлял, чем будет заниматься его жена у родственников. Доить коров, вышивать гобелены или сидеть у окна, дожидаясь появления на горизонте пухликовой нескладной фигуры верхом на белом коне.
— Не смеши меня, Мик, — сказал ему я, отлипая от завораживающе скучного тома 'О растениях всевозможных под Солнцем и Луной'. Моя ситуация, помимо скуки, осложнялась еще и тем, что я только-только осваивал чтение, разбирая эту муру по складам. Негодяй Пухлик лишил меня своей умеющей читать головы. Хотя зачем она ему понадобилась — ума не приложу, в обществе Зикки он мог прекрасно обходиться без нее.
— Я серьезен, как никогда!
— Да уж, и ты собираешься испортить жизнь этой бедной женщине? Она не сможет жить в другой стране, одна, да еще с таким прошлым. Не глупи, оставь ее в покое, найди себе дру... — я встретился с его глазами, в коих блестел праведный гнев и влюбленность, и закончил фразу не так, как собирался, — ... другое занятие, отвлекись.
— Я куплю ей здесь дом! — заявил Пухлик с еще большей горячностью.
— На какие шиши?
— Я откладывал! Я составлял мази, читал по руке и вообще... — Мик сконфузился, смялся в комочек, и попытался ускользнуть от этой явно не нравившейся ему темы в дверь.
— Ну-ка стой, дружок... Какие мази? Что ты порешь? Мазями да разной другой ерундой мы себе на гулянку в городе можем заработать. И то приходится пахать неделю, чтоб погулять одну ночь. А ну выкладывай.
Мик дернул плечами, резко повернулся ко мне и с видом одновременно взъерошенным и испуганным сделал ужасное, по его мнению, признание:
— Джок, не говори никому, но у себя на родине... я аристократ, понимаешь, и наша семья не из бедных.
— Да ну-у-у? — протянул я, отбрасывая книжку в сторону и садясь на кровати. Люблю читать лежа — так засыпается быстрее.
Он решил, что я ему не верю.
— Да, наш род восходит к королевскому дому, у нас есть замки и селения, и... Вальгенше — девичья фамилия моей мамы... да что это со мной, я же решил никому не говорить! — он застонал, — Джок, ты ведь не перестанешь со мной дружить оттого, что я богат и знатен?