Сам состав высших сановников неумолимо менялся. Уходили в мир иной друзья и враги. На их места вставали новые фигуры, большей частью невзрачно-серые и бесконечно мне чуждые. В апреле, с двухнедельным промежутком, предстали перед Всевышним Левашов и Ласси. Румянцев-старший умер двумя годами раньше, когда я был еще на юге, — некому стало пороть сына-полковника. Фельдмаршал Иван Юрьевич Трубецкой тоже нас покинул прошлой зимою. Равным образом, за пределами России крымский хан Селямет и король шведский Фредрик разделили участь простых смертных. Ежели есть загробный мир, а в нем — ад, сему королю там уготовано теплое место. Это ведь он послал француза Сигье, коий застрелил Карла Двенадцатого. Проложил себе преступлением дорогу к трону, и что?! Сидел на нем тридцать лет, как ворона в гнезде, ничего важного не сделал. Ни плохого, ни хорошего: все, что совершалось, происходило помимо его воли, силою партий в риксдаге, не слушающих безвластного монарха.
Люди, претендующие в этой вселенной на что-то большее, нежели ежедневное превращение пищи в дерьмо, с возрастом начинают задумываться, что они после себя оставят. Что сотворить, достойное благодарности потомков. Вот, Мориц Саксонский, совсем еще молодой в сравнении со мною, преставился от болезни почек в подаренном Людовиком Пятнадцатым замке Шамбор. Всего лишь два года протянул с окончания прославившей его войны, а переменчивость народной любви успел испытать полною мерой. 'Полководец, даже победоносный, подобен плащу: о нем вспоминают лишь во время дождя', — такие bon mots отпускал сей любимец Фортуны. Он строил несбыточные планы: то ратовал за переселение честных и трудолюбивых бедняков из Германии на остров Мадагаскар, то мечтал о создании царства израильского в Америке (вероятно, с надеждою стать на склоне лет царем у евреев — не имея в жилах ни капли еврейской крови).
Хотя мои коммерческие и колониальные прожекты были гораздо практичнее морицевых и благополучно воплощались, имея несомненный успех, участь забытого на вешалке плаща виделась вполне реальной. Чем дальше отступала военная гроза, тем слабее становилось влияние графа Читтанова при дворе императрицы Елизаветы. Смена властителя и опасение бунта в Крыму, равно как боязнь восстановления самодержавства в Швеции, приостановили на время сей упадок — однако, как назло, и в Бахчисарае, и в Стокгольме все прошло гладко. Можно было, конечно, сыграть на стороне канцлера, ведущего дело к войне с Пруссией; только вредить существенным интересам государства ради своей приватной корысти отнюдь не казалось мне достойным делом.
Подобно тому, как Бестужев монополизировал иностранные дела, братья Шуваловы забрали под себя дела внутренние. Любое постороннее вмешательство встречали с враждебностью и опаской. Петр Иванович принял, как должное, помощь с продвижением новых акцизов — но когда мне, в свою очередь, понадобилась его поддержка в Сенате, взаимностью отвечать не спешил. Александр Иванович и вовсе смотрел косо. Я совершенно не скрывал своих мнений касательно положения крестьян: кому иному столь вольные мысли могли бы выйти боком. Все же, испытанная верность и долголетняя служба значили в глазах императрицы довольно, чтобы предоставить мне полный иммунитет от каких-либо действий Тайной Канцелярии. Только ни малейшего практического шага к ограничению или ослаблению рабства сделать не выходило, и даже возможности такой не виделось.
Что оставалось? Всякие пустяковые хлопоты, скучная рутина мелких государственных дел? Не имея охоты сим заниматься, нередко манкировал и без того не слишком обременительною службой, ссылаясь на стариковские хвори (что не всегда было пустою отговоркой: возраст, увы, берет свое, а дрянной санкт-петербургский климат способен и молодого к праотцам отправить). Против ожиданий, из всех Шуваловых наилучшие отношения сложились у нас с Иваном, втрое меня младшим, и с приятелями фаворита, вокруг него вращающимися. Среди младого поколения изредка попадались люди, не чуждые умственных интересов; почему бы не протянуть им руку через головы не внемлющих правдивому слову отцов и старших братьев?
Из новых знакомцев один стоит особого упоминания. Впрочем, профессор химии Ломоносов вообще стоял особняком в санкт-петербургском высшем обществе. Происходя из крестьян, не пользуясь ничьим покровительством и начавши систематические занятия чуть не в двадцать лет, собственным трудом достиг высших пределов земной мудрости. Ни возрастом, ни сословием, ни даже внешностью не был он подобен молодым людям, коих привели в храм науки богатство и праздность. Рослый детина в камзоле, прожженном брызгами кислоты, с большими мужицкими ладонями, легко сжимающимися в столь же здоровенные кулаки, которые владелец, не задумываясь, пускал в ход... Откуда у такого ум и талант, да и зачем ему?! А вот поди ж ты — одарил Всевышний! В гордом сознании мощи своего разума, сей ученый муж ни перед кем не заискивал и не склонялся, отдавая лишь должное верховной власти.
Это не помешало ему подняться над горизонтом обыкновенной академической карьеры, хотя в не весьма юном возрасте, годам к сорока. Известность и некоторое влияние при дворе стяжало профессору сказанное в общем собрании Академии 'Слово похвальное императрице Елизавете Петровне'. Сей панегирик, замечательный по слогу, привлек внимание людей понимающих еще и тонким, дипломатичным стремлением подправить политику империи, восхваляя преимущественно усилия государыни по сохранению всеобщего мира. Понятно, что академик не сам по себе такое выдумал, а почерпнул вдохновение в шуваловском кругу, — но в противлении канцлеру, готовому втянуть Россию в новые европейские войны, его стремления были полностью согласны с моими.
Впрочем, правительственные интриги не служили главным предметом наших разговоров. Помимо денег и политики, существует чистый мир знания. Счастлив тот, кому образование и умственные силы открывают доступ в него. Занятость другими делами много лет не позволяла мне отдавать должное науке, так что чужие успехи на сем поприще вызывали смешанное чувство благожелания и легкой зависти. Несколькими годами прежде сего высокоученый собеселник издал переведенный им курс экспериментальной физики Христиана Вольфа, — прекрасно, кстати, переведенный: никто не подозревал, что русским языком возможно столь ясно излагать сложные и доселе чуждые ему материи. Но продажа шла очень плохо; штабеля книг так и пылились в кладовке при академической типографии, пока я об этом не узнал и не скупил почти целый тираж для заводских и навигаторских школ. Правда, не все описанные эксперименты выглядели безусловно достоверными. Вот, скажем, немец фон Чирнгаузен, поджигая разные вещи с помощью большого увеличительного стекла, определил, что под стеклянным колоколом, из которого выкачан воздух, огонь не загорается. Даже порох у него будто бы не воспламенялся, а только плавился. Мне же из долговременной практики довелось удостовериться в полной ненужности воздуха для горения и взрыва пороха. Повторением опыта, Чирнгаузен был в сем пункте посрамлен. Еще более крупную ошибку вольфианской школы Ломоносов обнаружил самостоятельно, усомнившись в природе теплоты, как особой материи и сочинивши целый ряд трактатов на сей предмет: 'Опыт теории упругости воздуха', 'Размышления о природе теплоты и холода' и еще какие-то, кои уже не вспомню. Объяснение сих явлений через коловратное движение мельчайших партикул выглядело гораздо убедительнее, нежели версия о проникающем сквозь любые преграды тончайшем флюиде. Флюидная гипотеза, выдвинутая в прошлом веке Робертом Бойлем, никак не была способна справиться с неограниченным количеством теплоты, образующемся в результате трения: например, при сверлении пушечных стволов, особенно если режущая кромка инструмента затупилась.
Круг интересов нового знакомого был широк, чтобы не сказать — необъятен. Однако по должности он состоял профессором химии; сия дисциплина пользовалась наибольшим фавором. Прекрасная лаборатория, построенная и оснащенная по высочайшему повелению сразу, как окончилась череда войн и стало чуть полегче с деньгами, предоставлена была в распоряжение Михаила Васильевича. Хотя Берг-коллегия имела свое подобное заведение для пробы руд и минералов (близ Покровского собора в Москве), петербургским химикам тоже перепадало довольно трудов по сей части. Собственный же интерес академика (в том числе и коммерческий) касался преимущественно минеральных красок для получения цветных стекол и смальт. Под оживленный рассказ Ломоносова вспомнилось, как полвека тому назад мой учитель синьор Витторио трудился над приготовлением цветных фейерверков; стали искать совпадения и различия в действии одних и тех же минеральных субстанций, рассуждать о природе цвета... Самое очевидное расхождение прямо-таки бросалось в глаза: лиловая окраска пламени, присущая горящему пороху, селитре и внесенному в огонь поташу, не имела ни малейшего соответствия в стекольных образцах. При достаточно тщательной очистке компонентов, сваренное с поташом стекло выходит совершенно бесцветным. Для сравнения, медь в обоих случаях дает совершенно схожую гамму оттенков зеленого и голубого.
Никакая наука не может существовать без точных измерений; но как измерить цвет? Сравнить с неким эталоном, это понятно. Например, красный соответствует крови. А какой именно крови? Пущенной из вены или артерии? Юноши или старца? Чахлого или полнокровного? Человека или скота? Возьмем за образец голубого небо, и сразу же на нас обрушится лавина вопросов о времени года и суток, погоде, удаленности от моря и еще Бог знает о чем. Зеленый... Путешественники рассказывают, что американские дикари, живущие в лесах, имеют более дюжины разных названий для оттенков этого цвета. Употребляемые художниками краски никакую шкалу составить не могут, ибо неодинаковы по яркости и чистоте, к тому же склонны выцветать со временем... Уже не помню, кому из нас пришла в голову мысль пойти по стопам Ньютона, разделившего солнечный свет стеклянной призмой в артифициальную радугу. Достаточно приложить к ней линейку, и каждому чистому тону можно будет сопоставить определенную цифру, подобно градусу на термометре. Сам я до испытания сей методы не дошел: отвлекли другие занятия; а профессор, кажется, вдохновился. Дайте срок, он еще порадует нас новыми тайнами натуры, открытыми пытливым умом.
Во все времена ученые мужи заботились не об одном лишь разыскании новых истин, но и о передаче своих знаний молодым поколениям. В Санкт-Петербурге при Академии с самого ее основания учредили гимназиум и университет; однако студентов можно было перечесть по пальцам, да и тех, большей частью, завозили из Германии. При Анне Иоанновне сделали как-то раз благородную попытку оживить сие заведение переводом дюжины учеников из московской Славяно-греко-латинской академии. В числе их оказался и Ломоносов, только подлинной alma mater будущего химика стал скорее Марбург. На брегах Невы дело не шло: дворяне предпочитали отдавать сыновей в Сухопутный кадетский корпус или в Морскую академию, открывающие все пути к блистательной военной карьере, духовные имели свое заведение при Александро-Невском монастыре, а tiers état... В России оно наукой не интересуется. Почтенное купечество, обучающее своих чад латыни — можете себе такое представить? Вот и я не могу. Мужик Ломоносов, солдатский сын Крашенинников, попович Виноградов — умны и талантливы, спору нет; но это же чудаки, уникумы, по редчайшей случайности отпавшие от своих сословий. У нас нет столбовой дороги в науку, в отличие от наиболее просвещенных государств, а есть лишь труднопроходимые кривые тропы. К тому же Петербург, по удаленности от хлебородных мест и скверному климату, страдает от дороговизны съестных припасов. Через полвека после основания он все еще остается чуждым, диковинным древом, растущим в кадке под стеклом и не пустившим корней в русскую почву. Кому нет крайней нужды здесь находиться, тот предпочитает более приветливые места.
Так что, все попытки наладить обучение натыкались на вечный недород студентов и ответно-прохладное отношение к сей обязанности академиков. Мол, некого учить — и слава Богу! Ломоносов с Иваном Шуваловым, огорченные провалом очередного своего приступа к сей фортеции (в сорок девятом году, когда новый проект университетского регламента был раскритикован Тепловым и Шумахером и отклонен, как несоответствующий состоянию учащих и учащихся), тогда уже начали задумываться, не перевести ли дело в Москву. Набрать некоторое число достаточно подготовленных, но не служащих пока еще молодых людей там вышло бы вернее, чем в Петербурге. Фаворит как-то раз меня спросил, не желаю ли я споспешествовать успехам просвещения в России, предоставив некоторую часть капитала.
— А на то, что найдутся желающие получить образование на собственный счет, надежды нету? Доставшееся даром люди, как правило, не ценят. К тому же... Знаете ли, Иван Иванович, на мои деньги содержится множество школ. Цифирных — больше всего, через них все сыновья работников проходят, кроме заведомых дурней. Способные и старательные идут дальше. Самая высшая ступень, коя готовит будущих инженеров, навигаторов и торговых приказчиков, по изощренности преподаваемых наук славнейшим европейским университетам мало, чем уступит. Но это совсем иные заведения. У шотландских наемников есть поговорка: 'he who pays the piper calls the tune'. Кто платит волынщику, тот и заказывает песни.
— Александр Иванович, какая разница, будет ли за обучение юноши платить его родитель, или казна, или некий приватный благотворитель...
— О-о-о, дорогой мой... Разница огромная! На казенный кошт — выйдет еще один кадетский корпус, только для статских. Называться он может как угодно: университетом, коллегиумом, академией, — только дух его и сущность отнюдь не название определит. Касательно приватных благотворителей... Нигде в мире они не обеспечивают содержание сколько-нибудь значительного числа студентов. Для малого числа одаренных талантом бедняков это годится, но ведь я же захочу получить выгоду от своей щедрости! Пусть, скажем, выученные на мой счет отслужат в моих компаниях семь лет по контракту, как английские indentured servants...
— Побойтесь Бога, Ваше Сиятельство!
— Ладно, шесть лет пускай отслужат. В этом случае будет естественно, коли я стану профессорам указывать, чему и как сих стипендиатов учить. В настоящем университете, как Вы, несомненно, понимаете, подобному влиянию сторонних персон вовсе не должно быть места, равно как вмешательству со стороны властей государственных или церковных. Ну, ежели там не проповедуют бунт или ересь, что должно пресекаться по закону. Науки остаются вольными лишь до тех пор, пока платят за них сами учимые. Суть университетской системы окажется искажена и подорвана, если деньги пойдут извне: о подлинной автономии в таком случае не будет и речи. Тогда уж лучше учредить ряд специальных школ с высоким уровнем обучения, не претендующих на невозможные в наших условиях привилегии.
— Можно надеяться, что со временем люди достаточные оценят преимущества образованности, особенно, если государыня согласится принимать в службу после университета сразу на два или три чина выше. Но в начале непривычного дела участников его надо льготить. Не Вы ли, Александр Иванович, постоянно твердите, что знать нуждается в непрерывном пополнении талантами, вышедшими из простого народа? Вот Вам и возможность: коли хотите поддержать, сделаете много пользы, — даже если по первому времени сей университет окажется далек от совершенства.