Я и не представлял, что дети столько едят. Даже если учитывать, что их шестеро.
А когда в один из неудачных дней зашел разговор о моем кольце, я отговорился тем, что это дешевая подделка, безделушка, не стоящая и куска мяса в пересчете на еду. Они поверили, и понятно — камень в кольце просто огромный, вульгарный, кричащий... А я не был уверен даже, смогу ли я избавиться от него, отрубив себе, скажем, руку. Но, вспоминая случай в подворотне, я отказывался от мысли вернуть себе нормальную жизнь смертного человека.
Словом, мы занимались выживанием, находя время и развлечься, и узнать новое, и посмеяться... Особое удовольствие мы получали от городских праздников, когда нам доставались красочные, пышные зрелища и бесплатная похлебка в каждом из Храмов. Так недели шли за неделями, наступая передним на пятки... Прошел почти год с того дня, как я встретил в подворотне горбоносого парня, его нож и Хил.
В один из душных дней середины лета, мы с моими маленькими крысятами пошли смотреть на Праздник Цветов И Благословения Всех Богов.
Я вымыл их в фонтане на небольшой площади, под пристальным взглядом луны, ночью. Заранее, потому что днем воду охраняли. И строго настрого запретил им пачкаться, даже в отходах рыться не позволил. Достал с чердака запасенное на черный день крысиное мясо, и мы устроили небольшой пир.
В заброшенном доме на краю города, под вой бродячих псов, этот пир был в вечности, в нигде и никогда, вне времени, просто потому что все было на своих местах. Маятник достиг наивысшей точки, и теперь замер — на миг, на целую ночь! — чтобы потом понестись в обратную сторону.
— Я видел однажды, давно, — внезапно ударился в воспоминания Горри, — там, откуда пришел Джок, как люди благородные всякие еду едят этими... Ну, зубастыми...
Он оттопырил два пальца и со смехом ткнул ими в жилистую крысиную ногу.
— Вилки, — проворчал я сквозь жесткий хвост, пытаясь прожевать мясо, воняющее паленым волосом, и одновременно не слишком зацикливаться на его вкусе, — это, малыш, называется вилка.
— Это богачи так едят. А вы видели, что они едят? Такие штуки в сахаре, и еще маленьких птичек, запеченных в тесте, и разные там вина... — Гор продолжал болтать; он привык, что его редко слушают и не обиделся бы на пожелания заткнуться, но в этот вечер... О, в этот вечер мы чувствовали себя почти сытыми, вполне счастливыми, и поэтому позволили себе расслабиться и помечтать.
— Еще они держат под кроватями специальные горшки, чтобы туда проваливались духи, мешающие спать...
— Ночные горшки, — меланхолично пояснил я, — в них ссут, когда приспичит, и духи тут совершенно ни при чем... хотя, если рассматривать этот вопрос аллегорически... иногда переполненный мочевой пузырь чертовски мешает спать, куда уж там духам...
Ребятня посмотрела на меня с уважением. Еще бы! Ведь я знал целую кучу абсолютно бесполезных вещей, понятия не имел о необходимых и важных, и до сих пор был жив.
Им и в голову не приходило спросить меня, откуда я знаю про горшки и вилки, или о другом; они просто принимали меня как данность, со всеми моими аллегориями и странностями. И за это я их любил.
Хил прислонилась ко мне спиной, и играла пальцами — указательный на большой, указательный на большой, довольно щурилась и мурлыкала, как котенок. Остальные увлеченно слушали Гори; Занг сверкал то зубами, то белками глаз, Цин невозмутимо, как и полагается южному парню, плел из травы шапочку для Малого, а Йочи спала в уголке, свернувшись калачиком. Почти семья. Только вместо родственных связей — вычурное переплетение ниточек судьбы, нужда и голод, смех и забота друг о друге.
Мы сидели там, вокруг костра; и над нами светили звезды — сквозь провалившуюся крышу старого особняка, сквозь разогретый за день воздух, сквозь небесные сферы, звенящие, когда Боги танцуют на небе. Отсветы пламени мелькали огненными духами в черных провалах стен, между плит пробивалась трава, и чувство защищенности охватило меня и сжало в своих объятиях, словно напоследок, перед тем как уйти — надолго, может, навсегда...
Утро началось непривычно тихо, но потом рокот толпы захлестнул даже забытые людьми и Богами районы, где мы обитали. Я поторопил детей, собрал их в кучу, расчесал им волосы пальцами и велел не отставать. Хилли я нес на руках.
Мы, ловкие и быстрые, знающие все закоулки, даже опоздав к началу церемонии, заняли самые лучшие места, выбравшись из темной дыры прямо под носом у стражей. Те, однако, никак на нас не отреагировали, хватало других забот — в самом начале улицы Трех Фонтанов разворачивалось действо, по красоте и вычурности далеко превосходившее те пиры, что я давал в своем замке давным-давно... Легкий укол зависти, открытый рот, но все быстро прошло; я посадил Хил себе на плечо и всецело отдался удовольствию от увиденного.
Сначала из Храма Матери вышли младшие жрецы в набедренных повязках. Они рассыпали вокруг лепестки роз и слаженно пели. Откуда-то издалека, на краю слуха, раздались звучные возгласы труб, и низкий гул заставил мои зубы задребезжать в унисон. Из отверстой пасти храма потянулся запах, сладкий и тяжелый, и вслед за ним, плывя в клубах густого дыма от сжигаемых трав, вышли средние жрецы. Дородные, умащенные благовониями, они были одеты лишь немногим больше, чем храмовые мальчишки; на их тюрбанах звенели кольца, животы колыхались в такт шагам. Поступь их была так горделива и преисполнена собственной значимости, что становилось ясно: они искренне верят, что выносят из Храма не только свои тела, но и частичку Божества в себе. За ними, в окружении Воинства Матери (специально отобранных молодцов с кожей чернее сажи и причудливыми топорами в руках), выступали Старшие. Золото, цветы и перламутр украшали их высохшие, сморщенные тела, в руках у Главного были символы Матери — серебряный горшок без дна и рогатая луна. Замыкала эту процессию жертвенная телка, шедшая враскачку, блестя лоснящейся шкурой, даже и не подозревая, куда и зачем ее ведут. Рога ее были позолочены.
В Храме Матери не было ни одной жрицы. Я пытался выяснить у детей, почему Богине не служит ни одна женщина, но так и не смог. Все, чего я добился — это туманных объяснений насчет Сынов, и того что каждая женщина итак являет собой частичку матери, и служит ей еженощно и ежедневно, а вот Жрецы... Когда мне рассказали, что эти глупцы делают во славу Матери со своим мужским достоинством, я решил резко пересмотреть свои взгляды на жертвенность.
Скопцы тянулись мимо нас, все одинаково степенные, и все никак не кончались. Меня слегка замутило от благовоний, но детям нравилось — они ведь еще и мне объясняли, что происходит, а это возвышало их в собственных глазах. Не только ты, читалось в их взглядах, когда они шептали мне об особенностях церемонии, знаешь что-то важное, здесь ты чужак, наслаждайся же видом этого таинства... У меня и в мыслях не было лишить их этого невинного удовольствия, хотя бы потому, что меня действительно все восхищало. Вот только запах... Я нюхнул свое предплечье, и ароматы, которые впитала кожа (солнца, пота, пыли, паленой крысятины и специй с базара) помогли мне дождаться конца процессии. Толпа, приветственно гудящая, как растревоженный улей, потянулась вслед телке, двигаясь на почтительном расстоянии, не преступая невидимую черту.
Люди благоговейно складывали руки лодочкой у лба, когда мимо проходили Старшие Жрецы. Некоторые кидали им под ноги подношения — цветы, фрукты, кусочки разноцветных тканей. Я видел, как мать положила на дороге у жрецов своего младенца. В отличие от тряпочек, его заметили ( не Старшие, а трясущие телесами толстяки, потому что старикам в золоте и драгоценностях вообще не было ни до чего дела, кроме своего скрипящего шага ) и младенец был подхвачен. Один из Средних зажал его под мышкой, и пошел далее, не сбив ни шага, ни дыхания, ни выражения глаз.
— Если б наш младенчик дожил до этого дня, мы б отдали его Жрецам. Все лучше, чем... — озабоченно шмыгнул носом Горри.
Мое потрясение пришлось оставить там, где мы стояли — потому что Хил требовательно заколотила пятками мне по груди, призывая двигаться вместе со всеми. Я философски пожал плечами, она же, решив, что я 'брыкаюсь', дернула меня за ухо.
— Жиок...— Она коверкала мое имя на южный манер, а я не поправлял ее, и вслед за ней все ребята начали называть меня так. Мне понадобилось несколько месяцев изучать тонкости воровского жаргона Дор-Надира, чтобы понять, что мое имя созвучно слову, обозначающему 'худой башмак' или попросту 'дурачок'.
— Что?
— Жиок, сейчас нас в сторону ототрут, и самого главного не увидим.
Я проворчал, достаточно тихо, чтобы она не обратила внимания:
— Чего? Того, как люди будут вспарывать себе животы перед этими напыщенными вонючками?
Мне резко перестал нравиться этот день, этот праздник, жрецы и запахи, мне вообще все не нравилось.
Она не ответила. А меня прижали со всех сторон, толпа с лицом, одним на всех — туповато-восторженным, жаждущим зрелища и чуда. Я бы развернулся и ушел — если б мог.
Солнце между тем встало высоко, раскаляясь добела.
Телка погибла быстро, Жрецы умылись ее кровью, и началось то самое, ради чего все затевалось — прорицание.
Старшие взвыли по-волчьи, простерлись ниц, толстяки забубнили какую-то мелодию, смутно знакомую и жуткую. На меня повеяло холодком, и я ему, несмотря на пекло, вовсе не был рад. Люди вокруг, вытягивая шеи, терпеливо ждали ответа Богов. И дождались, и стон прокатился по толпе, медленно нарастая; наконец слова прорицания достигли и наших ушей.
Беды и болезни три раза по двенадцать дней. Не оригинально, штамповано, постно в формулировке, но, тем не менее — пугающе. И даже очень. Жрецы, конечно, пытались сделать вид, что степенно молят Богов о снисхождении, но плохо у них выходило, плохо... За такую игру любого из нашей труппы я выгнал бы взашей. Их лица были слишком полны ужаса. Толпа упала на колени — как один человек, в порыве религиозности, и, падая вместе со всеми (меня так зажали, что стоять я и не смог бы), я подумал — а не способ ли это увеличить количество пожертвований в храм? Если так, то жрецов стоило даже похвалить за их игру. Они стали белее мела, а те, что были черны — серого цвета. Вволю наплакавшись, люди стали расходиться, ибо продолжать процессию и празднество стало как-то не очень удобно — после такого то! Они шли тихо, как песчаные мыши. Мрачно поглядывая на небо, словно оттуда может свалиться беда — персонально каждому, и тюкнуть по голове.
Я не то чтобы совсем атеист, но... Скажем так: я признаю существование Богов, а также Силу, стоящую за ними, но не очень то их уважаю. Будь я на их месте, сделал бы всем большое одолжение — в виде Конца Света, чтоб не мучиться. И сразу — в рай, или Сады Божественной Неги, или как их там... Чем мы так насолили Богам, что они заставляют нас страдать? Боги — жестокие кукловоды. Да не минует и их — Конец, Смерть, Разрушение, Мор и Глад. Ибо они тоже сущее — и подвержены распаду, так?
Ну вот, я ушел в философствования, причем частично заимствованные; мой старый знакомец Прего Влакки, доктор истории и теологии из Лианского Университета, на этих теориях собаку съел, а я в свое время слишком долго с ним общался, вот и понахватался умных слов, хотя у меня есть оправдание. Они точно выражают то, что я хочу заявить Создателям и Управителям этого мира.
Можно, конечно, встать в позу и сказать — я поплатился за свое неверие и атеизм. Можно сказать — я до сих пор плачУ.
Но я не тешу себя надеждой на то, что Богам есть дело персонально до меня. Я, увы, не пуп Вселенной, а всего на всего маленькая пупочка, прыщик; мой эгоцентризм не столь велик, чтобы полагать подобное. Были времена, когда я искренне верил — и все равно терял близких мне людей.
Ха!
Я сейчас, мои дорогие ученики, старательно обманываю сам себя. И вас заодно, но это не так страшно. Я пускаю цветную пыль в глаза разукрашенными, заумными фразами, чтобы не писать сейчас о... но правда проста. Едкая, сволочь — если я выплюну ее на бумагу, она оставит меня в покое?
Да, я — воплощенное самомнение, жесткость и черствость... Но я содроганием вспоминаю сейчас те несколько дней, когда с неба на нас обрушился ливень, принесший только язвы и болезненный кашель. Я стараюсь забыть, как один за другим умирали люди на улицах — и страшно было не от самой смерти, а оттого, что не щадила она никого.
Хотя началось все с бедных районов.
С трущоб.
С нас.
Выжил я потому ли, что снова подействовало проклятие старого герцога, или по прихоти Судьбы (презираемой мною тогда лишь чуть менее Богов), не знаю.
В те ужасные дни сотни людей стремились в храмы. И потому, что надеялись вымолить там прощение, хотя я не понимаю, как можно молить о прощении за то, о чем ты не имеешь ни малейшего представления; и потому что там были Жрецы, могущие дать ... успокоение? Выздоровление?
Мы тоже бывали там, ровно пять раз, одного за другим относя на руках друзей. Цин просто молча отдался болезни, и так же, не проронив ни слова, встретился с темнотой Молельного зала, где его разместили между других умирающих. Малой плакал и просил меня сделать так, 'чтобы все кончилось', а я объяснял ему, что я не Бог, и уничтожение мира не входит в мою компетенцию. Йочи о чем-то шепталась с Хилли, они строили планы — что будет, когда все выздоровеют, и мы уедем отсюда. А Занг старался смехом приглушить кашель.
И вот остались только я и Хилл, подозрительно кашляющая; остальных поглотил Храм Безликого. Перед этим его пищей (жертвой? еще одним телом, сваленным в груду?) стал Занг. Весил он в болезни немногим больше трущобной крысы, и, пока я его нес, захаркал кровью мою и без того не чистую рубаху. Я не в обиде, нет, совсем нет. Она была старая и рваная. О чем жалеть... Да?
Хорошо помню те тридцать три ступени, мокрые, скользкие. 'Не чужие ли легкие на этих камнях?' — неумело пошутил я, и Занг улыбнулся. Я старался не поскользнуться, но под ноги почти не смотрел, двигаясь почти на ощупь... и не мог отвести глаз от лица моего маленького друга и сообщника — такая надежда была там, что я позавидовал ему. И еще я тогда думал, что никогда не забуду его глаз. Улыбки. Смешной манеры кривить бровь.
И конечно же, я забыл. Я пишу сейчас 'белозубый Занг', но я просто знаю, что он был таким. Я помню о самом факте, но никакой картины не встает перед моими глазами. Хотя...
Иногда я вижу ночное небо, густо усыпанное звездами.
Поплакал, старикашка?
Это называется катарсис.
* * *
После похорон последнего ребенка мне было отмерено три дня на сумасшествие, бесцельное и никчемное. Я просидел большую часть времени под треснувшим куполом большой залы, в богатом некогда дворце, служившем нам пристанищем. Как зверь, затаился в папоротниках, выросших в проломах гранитных плит на костях съеденных нами крыс. Иногда слышал погребальные песнопения. Это было в те дни, когда дул дахо, ветер с моря. И вопли познавших смерть струились вместе с гнилостными запахами рыбы в щели моего убежища. Водоросли, отчаяние, морская соль и боль. А я сидел, прислонившись спиной к осколку расписного потолка, затылком упираясь в красивейших небесных созданий, чьи руки полны даров волшебных садов, а уста — меда. Лазурное небо и кучерявые, нечесаные облачка. Идиллия.