— Вот курва. Опять заявилась. Муж с князем уехал на три дня, так она сразу. А парень с ней был — светленький, кудрявый, кафтан тёмно-зелёный, полы тоже зелёным вышиты?
— Ага. Ты его знаешь?
— Знаю. Братец мой. Кобель блудливый. Сколько ему было говорено, что б он на ту раскладушку не залазил. Ну, ему это хорошо встанет...
И снова, уже как-то задумчиво. Типа: задумала что-то. И ошейник... Не хват в руку, а так... пальчиком подцепив и покачивая. Будто приценивается.
— Хочешь ко мне? Скажу — брат выкупит. Мучить, неволить не буду. Будешь в теремных прислужниках. Сытно, не битно. И корм, и одёжа. После и серебром платить буду. Что скажешь?
А что говорить? Я закинул ей руки за голову, чуть прихватил одной рукой, перевалился на неё, поставил колено ей между ног и нажал. Ни звука, ни сопротивления, ни движения. Ни от меня, ни ко мне. Только огромные в темноте глаза. Смотрят. Прямо в мои. Переставил вторую ногу, растолкал её бедра, медленно опустился на неё. Всем телом. Я, конечно, мелковат, но и она сама — вполне тинейджер. У неё низ живота её рубашкой замотан, так что... безопасно. Но всё её тело... всем своим телом... Ощутил. И — ощупал.
Провёл рукой по ней от горла по груди, по боку, бедру, ягодицу сжал. Медленно назад. Ладонь на её сосок. Прыщик маленький. На решётке из рёбер. А внутри — сердце. Колотится. У неё пульс хорошо за полтораста. Вот-вот выскочит.
— Чего изволит высокородная госпожа? Кого прикажет делать рабу верному? Желаете мальчика, а то — девочку?
Молчит. Только сердечко под моими пальцами ещё чаще.
— Ничего делать не будем. В тебе от бабы — коса да дырка. Не выносишь, не выродишь. Маловата ты ещё. Помрёшь.
И назад лечь, рядом вдоль боку. Лежим, сердца свои успокаиваем. И вдруг, снова за ошейник рывком, мне на грудь и уже она, сверху, бешено, шёпотом, в глаза глядючи:
— Ты!... Ты меня!... Ты меня пожалел?!
— Пожалел. А ты что, не человек? В смысле — не баба? Тебя что, жалеть нельзя?
Снова назад отвалилась. Ошейник не отпускает, но и не дёргает. Так... поглаживает.
— Я тебе не нравлюсь?
— Ага. Совсем. Сама плоская, ни грудей, ни задницы, взяться не за что. Чуть-что — за цепь ухватить норовишь. И вообще, это я от темноты на тебя залез. А так-то на такую доску сухую сосновую...
Хорошо — по тону поняла, что шутка. Хорошо, что шутки — понимает. Хмыкнула: "Доска сосновая...". Потянулась-оглянулась, опаньки: светлеет.
"Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса".
— Так, лежи.
Переметнулась через меня, за полог и к двери. Я как-то и среагировать не успел. То тут всякие "нравлюсь — не нравлюсь", а то... А у меня одежда у кровати на полу.
Только из-под одеяла выскочил — тут в дверь входят двое. Моя... и её служанка. Не давешняя — другая. Взрослая женщина, трёт глаза со сна, бурчит чего-то. Моя дверь плотненько прикрыла, служанку обежала, меня назад на постель толкнула, на колени мне села, за шею ухватила, прижалась вся.
Натюрморт: "несовершеннолетние любовники после восхитительного траха". У служанки глаза... по отборной антоновке в каждом. Сразу за сердце и к лавке напротив. Понятно, натюрморт шедевриальный, можно сказать — культовый, без волнения не взглянуть, только сидя. Моя у меня на коленях разворачивается, прижимается ко мне спинкой и, потираясь о моё плечико щёчкой, выдает.
— Молчи. Один звук... и мне конец. Этот... отрок должен без всякого ущерба и огласки покинуть Городище. Немедля.
Баба только глазами моргает. Как на фату-моргану. И пытается воздух заглотнуть. Весь, который в комнате есть.
Моя вскочила, меня за руку вытащила, кругом обошла, присматриваясь. Потом тряпки мои ножкой пошевелила.
— Мамка, найди ему одёжу. Выведешь как девку-прислужницу.
Логично. Судя по всему, я на женскую половину терема чьего-то попал. А из женской половины лучше в таком же платье и выбираться. Тем более, у меня кое-какой опыт есть.
— Мне бы только рубаху пошире.
— Такая пойдёт?
И на свою служанку показывает. Ну, если подпоясать... Ворот подвязать аккуратнее, рукава подвернуть. Баба аж по стенке поползла от нас — грабят-раздевают!
Я пока в своё влез, сыскалась и рубаха. Запаска той же мамки. Она уже на девчонку шипеть начала: "срамота, нагишом перед парнем...". Моя ей фыркает, та — громче. Шумновато становится.
— Когда по опочивальне передо мной нагишом — это не срамота. Кожа-то на ней. А то, что у неё под кожей, внутри — я уже пробовал.
Баба фыркнула, а моя... как вспыхнет. Язычок мой вспомнила. Первый раз за эту ночь вижу её... смущённой. Подошёл, подбородок поднял и прямо ей в лицо:
— И мне — понравилось.
Рубаху повязали, поправили, бандану мою "крестьянкой" глухой на голову. Только нос торчит.
Тут моя снова:
— Стой.
Кидает на стол платочек какой-то и начинает вытряхивать на него из двух-трёх ларцов всякие цацки. Узелок завязала и мне в руки:
— Или я не могу отблагодарить своего... первого мужчину? Держи. Не вздумай отказаться — обидишь смертно. И ещё. Мы с мамкой будем молчать день до завтрашнего утра. Потом вещи эти искать начнут. Ко мне они привести не должны. Хоть умри. Иди.
Прижалась ко мне на мгновение. Только я её по плечику провёл — оттолкнула и рукой машет: вон иди. Смерч в юбке. Точнее: без юбки. И ни одного поцелуя. Ни с моей стороны, ни с её. Сильна девица.
Ну и пошли мы с этой мамкой. На дворе темновато, но уже светать начинает, народ уже ползает в полглаза глядючи. Вывела баба меня к какой-то калитке.
— Всё. Вон Днепр, вон город. Иди, и моли господа, чтобы более княжну нашу не увидать.
— Стоп. Какую княжну?
Баба так и обомлела.
— Ты чего? Ты не понял?! Ой лышенько. Так это ж ты ж, дурень, со старшей княжной, с Еленой свет Ростиславовной... Беги быстро отсюдова! И из города. Ох ты, пресвятая Богородица...
Княжна Елена Ростиславовна, старшая дочь Ростислава Мстиславича — Ростика, князя Смоленскаго, Великаго Князя Киевскаго, через три года была выдана замуж за самого младшего из сыновей покойного короля ляшского Болеслава III Кривоустого. За безместного в то время Казимижа. Ещё лет через десять она умастила свои ягодички, над коими я в ту ночь столь много смеялся, на королевском троне Пястов в славном городе Кракове. Ибо муж её стал Великим Князем ляшским, по тамошнему — крулем польским.
Мы с ней встречались после. Каждая встреча была... как пожар лесной. О том — позже скажу.
Приносили мне раз медальон с портретом ее. Глянул я да бросил, ибо изображена баба молодая, с кудряшками светленькими, с глазками маленькими и пухленькая. Что дурочку строить она завсегда умела — то мне добре ведомо. Кабы не эта ее манера прикидываться — глазки щёлочки, губки бантиком — не сидеть Казимижу на Пястовом троне. Да и то сказать, прозвище её - "Знаемска" от того слова ляшского происходит, которое тяжёлый труд означает.
Вот ныне награды раздавали и собрались многие славные, сединами и знаками всякими украшенные, великими славами увенчанные. Начали по обычаю нашему мужескому хвастать делами прошлыми. А я сижу себе, смотрю да слушаю, киваю да поддакиваю. Да думаю: половины дел наших Западных без Елены бы и не было вовсе. А другая половина Святой Руси втрое бы встала. И серебром, и соболями, и кровью людской. И ихней и нашей.
И о брате её, Давыде Ростиславиче, коий за мною со спущенными штанами бегал, ныне говорят речи хулительные. И есть за что. Только ведь мы с ним немало и добрых дел понаделали, Руси в пользу. И не токмо Руси. Вон, стоит Иерусалим — Град Божий, обретённый и спасённый. И крест над ним православный, а не тряпица зелёная. А ведь начинали-то сие дело мы вдвоём с Давыдом.
И ещё скажу. Есть тут одна, всё выспрашивает: а не жалеешь ли о выборе своём? Думал я про то. Кабы согласился я, пошёл к княжне Елене прислужником — многое иначе случилось бы. Польша бы возвысилась, а не Русь Святая. Только коли идёшь не по своей тропе, а по чужой, то и придёшь в иное место, не в своё — в чужое. И сам иным станешь. А разные люди о розном печалятся. Не жалею. Ибо выбрал бы иное - и сам бы иным был. И жалел бы — об ином.
Глава 36
"Ходу, ноженьки резвые, ходу".
Уносите, ножки, задницу, пока голову не оторвали. Я скинул мамкину рубаху, узелок — на дрючок и чуть не бегом к уже почти родному подворью. А "мамка" это не та, кто родила, а та которая выкормила. Кормилица. Ходу, Ванюша, ходу. Народ в слободе просыпается — незачем свои ночные похождения афишировать. Добрые люди по ночам дома сидят, сейчас вон вылезают да потягиваются, коров в стадо слободское выгоняют, печи только-только... Домой, домой. Что-то у меня там...
На дедовом подворье — тишина. Собака ещё в первый день, как мы заявились, провыла маленько, посмотрела как поминки начинаются и свалила от греха подальше. Не любят на Руси собаки пьяных. Хоть кто-то по-человечески к пьянству относится.
Первым делом — конюшня. Кони на месте. Слава тебе, господи, а то без коней... Правильно в "Русской Правде": за конокрадство — высшая мера, "поток и разграбление". Телеги наши во дворе.
А что там слуги мои верные? А слуги-то... "Ещё не порно, но уже задорно". Не свальный грех, но уже групповуха.
Факеншит, на минуточку отлучиться нельзя. Валяются всё трое вповалку. Причём на мужиках рубахи и даже шапки, но без штанов и сапог. А на Марьяше только платочек. Причем не на голове. В формате набедренной повязки сдвинутой слегка. А на ягодицах — "цветы любви". Нет, "цветы любви" — синие, вплоть до фиолетового. А здесь — "розы наслаждения" в дословном переводе с арабского. Ну и кто ж это бедняжку так в попку отымел? На Ивашку не похоже. Да и лежит не так.
Мда, судя по раскладу... тел они ей "тяни-толкай" устроили. А по запаху... Бражка не выигравшаяся была. И было её очень много, если вон жбан недопитый стоит. Это ж сколько всего им пришлось на рыло, если даже Ивашко до донышка всё не осилил? Ну и как они теперь будут перемещаться?
Ответ известен: ме-е-е-дленно.
Разбор полётов откладываем на "после выхода на маршрут движения". Команды голосом подаются негромко, но членораздельно и с соответствующей интонацией.