И вдруг ей приснилось празднование Нового года. Это было лет семь-восемь назад, еще во времена Горбачева.
Новый год встречали у дяди Саши, младшего брата Надиного отца. Рена, кузина, тогда или только окончила, или оканчивала школу, а у Нади уже был Олежка, маленький и смешной. Рена, сама еще девчонка, прекрасно спелась с Надиным сыном, ползала с ним под елочкой и дурачилась от души. А потом их веселый смех звенел на ледяных горках, сливаясь со звоном бубенцов нарядной упряжи прогулочных лошадок. Тогда главную городскую елку ставили на площади Ленина, почти под окнами дома Сокольниковых. И гуляющие горожане с улыбкой наблюдали за красивой разрумянившейся девушкой, которая самозабвенно перекидывалась снежками с неповоротливым хохочущим мальчуганом, а степенные взрослые (в их число уже входила и Надя) снисходительно поглядывали на детей со стороны. И Надя чувствовала, с какой любовью смотрит дядя Саша на свою дочку. И даже немного завидовала. И хотела, чтобы кто-нибудь любил точно так же и ее.
И тут в сон закралось что-то новое, чего не было в ту счастливую ночь.
Рена — такая, какой Надежда видела ее в последний раз, только теперь изможденная, без былого блеска в глазах — сидела, обняв руками колени, на подоконнике дядь Сашиной квартиры. Снаружи, на площади Ленина, происходило что-то тревожное, страшное: с неба валились огромные камни, пора было бежать. Надя тут же забыла про Новый год. Она в панике бегала по дому, разыскивая спрятавшегося сына, и никак не могла вспомнить, здесь он, с нею, или его забрал отец. Женщину прошибал холодный пот, ноги едва отрывались от пола. А Рена безучастно взирала на ее метания и даже не пыталась помочь.
— Где Олежка?! — кричала Надя, хватая за руку уходившего куда-то дядю Сашу.
На том был военный мундир, фуражка, и он, освободившись от племянницы, выскользнул за дверь.
— Надя, — вдруг позвала Рената. — Эсперанца! Олежа в безопасности.
Надя метнулась к двоюродной сестре. Рена обняла ее за голову. Наде стало хорошо-хорошо. Рената была взрослой, старше нее, она утешала, не говоря ни слова. Женщина почувствовала даже знакомый запах сестриных духов — тонкий, нежный аромат. Наяву Надя их уже и не помнила, но вот во сне все было так реально...
— Эсперанца, наша беда в том, что у нас с тобой нет цели...
— Реночка! — Надя погладила кузину по щеке, хотела сказать что-то еще и проснулась.
Ее рука была приподнята, словно силилась дотянуться до кого-то или до чего-то. Надежда не сразу сообразила, что все еще пытается нащупать, ухватить что-то неуловимое и в этой реальности...
...А Ромальцев неторопливо прошел регистрацию и уселся с книгой в одном из кресел, ряды которых заполняли "накопитель". Голос диспетчера периодически объявлял рейсы и время регистрации. Влад всегда немного волновался перед полетами. Это не было страхом высоты или авиакатастрофы. Случалось даже, что ему почти хотелось, чтобы случилась авиакатастрофа. И кощунственная мысль тут же блокировалась недреманным разумом: "Но ведь это будут сотни смертей и помимо твоей! Так нельзя, опомнись!" Влад одергивал себя и лишь неуютно поеживался, затравленно сутулился и озирался по сторонам — не мог ли кто ненароком угадать его мысли. Чувство вины затем глодало его весь полет, он избегал смотреть в глаза попутчикам и стюардессам. Был случай, когда из-за такого подозрительного поведения его подвергли проверке по прилете.
Самолет приземлился на взлетно-посадочной полосе Ростова-на-Дону глубокой ночью. Влад вспомнил напоследок о Снежной Королеве — Эсперанце — и уже окончательно порвал с прошлым, ныряя в пучину реальности.
А на следующий день — разговор с Дмитрием, презрительно-самоуверенным Дмитрием, который всегда считал Ромальцева второсортным человеком. О делах беседовали в ресторане, рядом с Владом сидела манекенщица Зоя, глуповатая претенциозная восемнадцатилетняя девица, с которой он "выходил в свет". Ромальцев поведал Аксенову о положении вещей в новосибирской фирме, изредка лениво отвечая на вопросы никогда их не слушавшей Зойки.
Дмитрий покивал, протер очки и предложил манекенщице "промяться". Пока они выделывали коленца в духе Турман — Траволты из "Криминального чтива", Ромальцев подумывал об одном: как бы смыться отсюда под благовидным предлогом. Домой ехать тоже не хотелось, ибо там его ждала вечно депрессирующая заботливая мамочка. Как вообще вышло, что он попал в тот круг, с которым общается сейчас? Для Влада это было вне понимания... Он чувствовал себя примерно так, как мог бы почувствовать человек, оказавшийся в шубе и на лыжах среди обнаженных тел нудистского пляжа.
И так было давно. Очень давно. Столько, сколько Влад помнил себя. Что только он ни делал, чтобы найти свое предназначение в этой жизни — все тщетно. Всевозможные психологические тренинги проходили для него впустую, информация из умных книжек вылетала из головы. Его неизбежно тянуло к людям, которые могли бы помочь, но и они не помогали. Сила разума психоаналитиков была здесь бессильна. Маску благополучного человека удавалось удерживать все с большим и большим трудом...
КРЫМ. СЕРЕДИНА ФЕВРАЛЯ
Николай Гроссман докурил свою вторую сигарету. Видимо, только отчаянье, глубокое отчаянье способно было привести его сюда.
Они с бывшей женой скитались по Крыму уже не один месяц, нигде не задерживаясь больше недели. Впрочем, одно исключение они сделали: их приветила татарская семья из села Чистополье, неподалеку от Керчи. И здесь сыграли роль гены Ренатиной покойной матери, на четверть татарки. Местные признали в Ренате "свою" и постарались помочь, предложив свой кров.
Она так и не заговорила с тех самых пор. Некоторое время Николай еще тешил себя надеждой, что это из-за сорванных связок. Однако вскоре он понял, что все гораздо серьезнее. Это был не просто срыв связок. В результате сильного стресса у Ренаты началась немота.
При каждом удобном случае Гроссман возил жену к специалистам — психологам, лорам, фониаторам — всем подряд. Лечить ее методично, как предлагали врачи, не было возможности. "Мутизм! — говорили они. — Типичный мутизм: отказ больной разговаривать. Она все слышит, все воспринимает, но теперь ее мозг не контролирует речевой аппарат. Это лечится, но ее нужно поместить в клинику". А поместить Ренату в клинику Николай не мог. У него не было Сашиного чутья, и поэтому он тупо вторил прежней схеме: неделя здесь — неделя там. Вот такая ирония судьбы: находиться в местах, которые считались всесоюзной здравницей, и быть неспособным как-то поправить здоровье жены.
Они заехали в глубь полуострова. Февраль в Крыму — самое неприятное время года. Новосибирск с его морозами — ничто по сравнению с пронизывающей сыростью, ветрами и холодом бывшего средоточия Крымского ханства. И "минус тридцать" в Сибири не сравнится с "минус десятью" здесь. Над полуостровом даже облака не знают покоя. Они мечутся, словно перепуганные птичьи стаи, гонимые морскими ветрами.
И вот измотанный Николай узнал от очередных хозяев очередной съемной квартиры, что здесь, в Бахчисарае, на улице Басенко, неподалеку от "гнилой" речушки Чурук-су, принимает некая целительница по имени Эльмира. Прежде Гроссман, более чем скептически относившийся к так называемой "нетрадиционной медицине", просто рассмеялся бы и забыл об этой информации. А тут вдруг подумал: "Чем черт не шутит? Хуже все равно не будет". Собрался и повез Ренату к Эльмире.
Эльмира была татаркой, крымской татаркой: чернявенькой, узкоглазой, приземистой. Довольно молодой. Может быть, возраста Николая, может, чуть-чуть постарше. И еще: обаяние Гроссмана ее нисколько не тронуло. Взяв под руку Ренату, она увела девушку в свой кабинет, а мужу велела подождать, пока не позовет.
Накурившись до одури (Гроссман стал замечать, что теперь он злоупотребляет никотином, чего раньше с ним никогда не было), молодой человек вернулся в дом и сел на небольшой зеленый диванчик. Эльмира не бедствовала: в помещении, которое она арендовала, совсем недавно был проведен евроремонт, все блистало новизной и даже на душе становилось светлее.
Николаю очень понравился фонтанчик в нише между дверями. Он был точной уменьшенной копией Фонтана Слез в Бахчисарайском дворце, где Гроссману удалось побывать еще во времена Артека и пионерских костров. А над экспозицией висела гранитная плита, от потолка до пола. И на ней стилизованным шрифтом была высечена довольно большая история — легенда о создании знаменитого, воспетого еще Пушкиным, Бахчисарайского фонтана.
Николай поднялся и подошел поближе, чтобы прочитать.
"Свиреп и грозен был хан Крым-Гирей. Никого он не щадил и никого не жалел. Сильный был хан, но сила его уступала жестокости. К трону пришел кровожадный Крым-Гирей через горы трупов. Он приказал вырезать всех мальчиков своего рода, даже самых маленьких, кто был ростом не выше колесной чеки, чтобы никто не помышлял о власти, пока он, хан, жив.
Когда набеги совершал Крым-Гирей, земля горела, пепел оставался. Никакие жалобы и слезы не трогали его сердце, он упивался видом крови своих жертв. Трепетали люди, страх бежал впереди имени его.
— Ну и пусть бежит, — говорил хан, — это хорошо, если боятся...
Власть и слава заменяли ему все — и любовь, и ласку, и даже деньги не любил он так, как славу и власть.
Какой ни есть человек, а без сердца не бывает. Пусть оно каменное, пусть железное. Постучишь в камень — камень отзовется. Постучишь в железо — железо прозвенит. А в народе говорили: "У Крым-Гирея нет сердца. Вместо сердца у него — комок шерсти. Постучишь в комок шерсти — какой ответ получишь? Разве услышит такое сердце? Оно молчит, не отзывается".
Но приходит закат человека, постарел и некогда могучий хан. Ослабело сердце хана, и вошла в него любовь. И поросшее шерстью сердце стало совсем человеческим. Голым. Простым.
Однажды в гарем к старому хану привезли невольницу, маленькую худенькую девочку. Диляре звали ее. Привез Диляре главный евнух, показал Крым-Гирею, даже зачмокал от восхищения, расхваливая невольницу.
Диляре не согрела своей лаской и любовью старого хана, а все равно полюбил ее Крым-Гирей. И впервые за долгую жизнь свою он почувствовал, что сердце болеть может, страдать может, радоваться может, что сердце — живое.
Недолго прожила Диляре. Зачахла в неволе, как нежный цветок, лишенный солнца.
На закате дней своих любить мужчине очень трудно. От этой любви сердцу всегда больно. А когда любимая уходит из жизни, сердце плачет кровью. Понял хан, как трудно бывает человеческому сердцу. Трудно стало великому хану, больно, как простому человеку.
Вызвал Крым-Гирей некогда плененного им иранца, мастера Омера, и сказал ему:
— Сделай так, чтобы камень через века пронес мое горе, чтобы камень заплакал, как плачет сердце.
Спросил его мастер:
— Хороша была женщина, которую любил ты, хан?
— Мало что знаешь ты об этой женщине, — ответил хан. — Она была молода. Она была прекрасна, как солнце, изящна, как лань, кротка, как голубь, добра, как мать, нежна, как утро, ласкова, как дитя. Что скажешь плохого о ней? Ничего не скажешь, а смерть унесла ее...
Долго слушал Омер и думал: как из камня сделаешь слезу человеческую?
— Из камня что выдавишь? — сказал он хану. — Молчит камень. Но если твое сердце заплакало, заплачет и камень. Если душа есть даже в тебе, то должна быть душа и в камне. Ты хочешь слезу свою в камень облечь? Хорошо, я сделаю. Камень заплачет. Он расскажет и о моем горе. О горе мастера Омера. Люди узнают, какими бывают слезы человека, потерявшего родину. Я скажу тебе правду. Ты отнял у меня все, чем душа была жива. Землю родную, семью, имя, честь. Моих слез никто не видел. Я плакал кровью сердца. Теперь эти слезы увидят. Каменные слезы увидят. Это будут жгучие слезы. О твоей любви и моей жизни.
На мраморной плите вырезал Омер лепесток цветка — один, другой... А в середине цветка высек глаз человеческий, из него должна была упасть тяжелая слеза, чтобы жечь холодную грудь камня день и ночь, не переставая. Годы, века... Чтобы слеза набегала в человеческом глазу и медленно-медленно катилась, как по щекам и груди, из чашечки в чашечку.
И еще вырезал Омер улитку — символ сомнения. Знал он, что сомнение гложет душу хана: зачем нужна была ему вся его жизнь — веселье и грусть, любовь и ненависть, зло и добро?.. И грозный хан не воспротивился замыслу ваятеля.
Стоит до сих пор фонтан и плачет, плачет день и ночь...
Так пронес Омер через века любовь и горе: жизнь и смерть юной Диляре, свои страдания и слезы".
— Мужчина, можете зайти? — послышался голос, и Николай обернулся.
Из-за двери кабинета выглядывала целительница Эльмира.
Оказывается, она не совсем чернявенькая. Прядь челки высветлена до рыжего. А Николай сразу и не обратил внимания...
Рената сидела на подоконнике, дышала на стекло и водила пальцем по запотевшим кругам. Она даже не посмотрела на Эльмиру и мужа.
— Пойдемте, мужчина, — сказала целительница и увела его в смежную комнату.
Николай сел так, чтобы ему было видно Ренату.
— Вас как называть? — спросила женщина, садясь за стол и беря в руки два мелодично звенящих шарика.
— Николай.
— Николай... — повторила Эльмира и ненадолго задумалась. — Николай — победитель народов... Так что же случилось, Николай? Откуда такие разрушения?
— Какие разрушения?
— Жена ваша страдает сильно. Очень сильно. Да и вы, вижу, не в радости.
Гроссман вздохнул, опустил голову, потом метнул взгляд в сторону Ренаты. Та по-прежнему что-то рисовала на окне.
— У меня вопрос к вам. Возможно, нескромный, но уж придется мне его задать, не взыщите. Во сне она не говорит ли?
Николай замялся. Не объяснять же посторонней истоки всех личных проблем...
— Не знаю. Да как-то и сна особо нету — ни у меня, ни у нее. На нервах все время...
Эльмира нахмурилась:
— Плохо. Очень плохо. В ее положении так нельзя.
Гроссман пожал плечами, потом его вдруг что-то задело:
— Что вы сказали?!
— Да то и сказала. Ей покой нужен, если уж она малыша под сердцем носит...
Николай поперхнулся. На лице целительницы отразилось недоумение:
— Вы не знали?! У нее, почитай, шестнадцатая неделя, уж и слепой увидит! Он скоро шевелиться начнет. Как же вы так, Николай?
Он прикрыл лицо рукой. Эльмира не шутила. Просто Рената не подпускала его к себе, будучи неодетой. А под свитерами и широкой дубленкой много ли углядишь? Господи, ну за что им еще и это наказание?!
— Боже мой... — прошептал Гроссман и посмотрел на жену. — Как же теперь быть?
Только тут ему бросилась в глаза немного неестественная поза Ренаты: она старалась распрямляться, чуть выгибалась назад, как человек, которому не хватает воздуха в легких. Теперь понятно: ремень брюк сильно сдавливал ей увеличившийся живот, не позволяя дышать и сгибаться. Они забрали из гостиницы в Новороссийске только самое необходимое, а потому на Ренате осталось лишь то, во что она успела одеться, убегая. И так она, бедная, мучилась уже, наверное, целый месяц. А может, и больше? Николай плохо разбирался в женской физиологии...