Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Но неважно это. Делай что должен, Рихард. Хотя бы одно прощение заслужи.
Эсэсовская невозмутимость канула вместе с формой — Бальдур видел, как несчастен этот бредущий по кромке жизни человек, как лупят и ломают его страх и боль, пересиливающие желание.
— Рихард...
Тот вдруг отдернул руки, сел на край постели, сжался и спросил:
— Ты христианин?
— Нет, — честно ответил Бальдур, — Не могу так сказать о себе.
— Зря. А может, и не зря. Я читал кое-что... Эти слова бьют, как молнии. Я и про себя нашел...
— Что же?
— "Ибо узки врата, ведущие в жизнь, и немногие находят их", — отозвался Рихард потерянно, — Я — не из тех, кто нашел.
— Наверно, я тоже.
— Нет... ты... ты — другой. Кое-кого я видел здесь, кое-с-кем говорил.... Так вот, я должен сказать тебе — если можешь, если есть хоть крошечная возможность, убирайся отсюда. Куда угодно. Ты под петлей гуляешь... знаешь об этом?
— Догадывался...
— Это совершенно точно. Они пока ждут. Но ждать будут недолго... Беги ты отсюда...
— У меня жена и дети.
— Тебе — петля, жене — концлагерь, детям — приют...
— Вот и я думаю...
— Как я хочу, чтоб ты остался жив...
— Я и сам этого хочу, — сказал Бальдур, — не хочу умирать, страшно... Но советом твоим не воспользуюсь. Куда мне бежать... И честь дорога, знаешь ли. Ох, извини...
— Да ничего. Не все же такие трусы и дезертиры, как я. Ну, отчего ушли, к тому и пришли. Я ж говорил, что у тебя храбрости побольше.
— Да ладно тебе... Хочешь, сказку расскажу?
— Э?
— Жил на свете рыцарь. Без страха и упрека. И за то, что был он честен и смел, дарованы ему были крылья — длинные белые крылья... но до поры до времени невидимые. Так этому рыцарю и было сказано — крылья есть, они всегда с тобою, но поднимут тебя над землей только один раз в жизни: тогда, когда ты примешь главное свое решение, когда на последнюю битву пойдешь. Но это решать лишь тебе — и если ошибешься, не явятся крылья второй раз... не промахнись, не ошибись, рыцарь.
Настало жестокое время, и верно служил рыцарь своему сеньору, а что был сеньор глуп да злобен — что поделаешь, не пойдешь против клятвы — если ты рыцарь, конечно.
И вот почуял рыцарь войну меж своею страной и соседями и понял, что не выиграть его стране эту войну — хоть и сражаться будет до последнего, теряя миллионы своих сынов. Не боялся рыцарь битвы — ибо много битв прошел. Боялся он — глупости, да властолюбия, да тщеславия сеньора своего, да бессмысленной гибели многих боялся... И понял, что некому остановить эту войну — хоть и понимал, быть может, что никто его не послушает... Но выхода иного не видел — и потому сказал: "Крылья, вы нужны мне". В тот же час отросли крылья... и полетел он, даже с женой не простившись, искренне веря, что не бессмыслен его полет...
Рихард сдвинул брови, когда Бальдур замолчал.
— Прости, горло пересохло...
Рихард рысью принес графин с водой.
— Спасибо. Так вот... Летел он, летел, и наконец увидел внизу чужую землю. И в тот миг исчезли, растаяли в воздухе его крылья... Высоко пришлось падать. А когда нашли его правители чужой страны, то ни одному его слову не поверили — и приказали заточить его в крепость и держать взаперти, словно безумного.
Рихард уже почти догадался. И спросил:
— А на его родине?
— А на его родине его тоже объявили безумным, ибо считалось, что война необходима... Так вот, Рихард. Я не столь честен и смел, не положено мне белых крыльев, и понял я это давно. А потому и ответ мне держать — как простому пленному солдату — за все, что натворил на земле придурочный мой сеньор, потому что я был под его знаменами.
— Как и я. Но мы же поняли — это неправильно, это... была наша ошибка....
— Скажи это тем, кто приходит к тебе по ночам.
Первую ночь из ста после своей "гибели" и дезертирства Рихард провел без призраков — и без молитв. Призраки смилостивились над погибающей, на один миг расцветшей душою, а молитв его и так никто никогда не слышал, ибо некому слышать их, пока ты в Него не поверишь (по той же причине Бальдур никогда не молился — но зато молился за него кардинал Инницер, и вот его-то молитвы было Кому услышать).
Рихард до утра пролежал без сна, боясь двинуться, чтоб не разбудить Бальдура, который отрубился, положив голову ему на грудь. Рихард сунул нос в его не по-армейски отросшие волосы, пахнущие сейчас диковато-сладкой смесью дорогого шампуня и пота — закрыл глаза и до утра нырял, и выныривал, и снова нырял в теплое море нежности. Море вздыхало, посапывало, было теплым — может, и жили там, в глубине его, чудища — да не всплыли...
Себя он почти не помнил, да и помнить не хотел таким, каким был до этой ночи. Без горечи, без стыда, с неслышным смехом вспоминал он свою душевную немощь — " я неумеха... но я постараюсь..." Стараться пришлось, конечно же, Бальдуру — но делал он это так, как мотыльком порхает, осыпая невидимо пыльцу-пудру, балерина, и ты никогда не заметишь за полетом — старанья, а в партере сидя — не почуешь тяжелого запаха пота и страха. Так и эсэсовец-недотыкомка не узнал, что с ним Бальдуру было трудно, как ни с кем и никогда в жизни — от непривычности всего происходящего нервы и мышцы Рихарда скручивались в морские узлы, а стараясь быть осторожным, он становился и вовсе никчемным...
Рихард-то, что с него взять, вообще ничего не понимал. В частности, даже того, почему у него все так получается, страхи не оправдались ни на грош, и его это нисколько почему-то не задело... Даже не удивило, почему он, ОН, всю жизнь топавший по извечной каменистой тропе на износ ради мужественности напоказ, презиравший в существах себе подобных некое "бабство", в эту ночь так с ума сходил по мужской, но такой обаятельнойженственности.
У Бальдура так славно выходили эти совершенно немужские охи-вздохи под весом чужого тела, такими короткими и пронзительными были стоны, так морщил он длинный свой нос — будто не на постели лежал, а на дыбе висел, так жмурил глаза и кусал белеющие от силы закуса губы... что почему-то очень-очень хотелось сделать ему побольнее, да было нельзя, не получалось никак... поневоле ослабишь хватку, поневоле смиришь свой вспотевший круп, прыгающий в жарком галопе, поневоле смягчишь рывки, перестанешь драть наживую то, что и без того растягивается, нежно-податливо-тепло... сладко. Не бери силой, подарю так. Не калечь — пожалеешь сам, ведь радости не получишь.
Никогда ни до того, ни потом не решился бы Рихард говорить с Бальдуром о таких вещах...
Они оба только что вынырнули, слепо и вяло побарахтались на поверхности ночи после своего глубинного, утопляющего объятья...
— Бальдур... я все о своем. О том...
— Да? — голос Бальдура, вообще низкий и мягкий, сейчас подсипывал — потому как за десять минут до этого пережил очередное над собой издевательство в виде высоких непотребных воплей.
— Тебя... когда-нибудь насиловали? Прости, что спра...
— Да, было дело. Давно, — беззаботно ответил Бальдур, — Молодой был. Мой первый меня, считай, изнасиловал. Да и потом как-то раз я спьяну на троих нарвался, сам виноват... — Бальдур приподнял руку, сжал в кулак, — Вот так меня зажало, когда первый из них... начал... Понимаешь, больно же очень, телу не прикажешь. Ну, им все равно было, может, завело только... Порвали здорово, испугался я — две недели из меня, прости за подробности, кровь лилась, сперва струйкой, потом каплями сочилась. Ни побежать, ни присесть, ни привстать — жгло как не знаю что, да и стыда натерпелся — ну как на брюки просочится? Как женщина с месячными...
Рихард только вздохнул, вспомнив, как его парни волочили в фургон истекающее кровью тело... Этот рассказывает про троих, нас было пятнадцать.
Вот у кого прощенья просить...да где его найдешь теперь...
— Рихард... Рихард?
Рассветало, и Рихард вспомнил свой первый рассвет с Бальдуром. Как хорошо, что этот рассвет не такой... а того, может, и вправду вообще не было, а?
Дурной сон.
Бальдур вдруг негромко, но вполне слышно чавкнул. Наверно, ему снился какой-нибудь фуршет.
— Есть хочешь, — прошептал Рихард дурацким веселым шепотом и тут же сам почему-то захлебнулся слюной. Ну конечно, в том "Гранд Отеле" они оба не ели, только пили... Тут у него было что поесть, но и будить Бальдура, который после неприличного чавка начал что-то бесшумно, воспитанно жевать, не хотелось. А впрочем...
Рихард сунул руку под одеяло, погладил ему спину, почесал обросшую невидимым светлым пушком поясницу и почти против воли сунул ладонь дальше, еле коснулся теплого округлого зада — и, перестав контролировать себя, пощекотал пальцами ложбинку меж ягодиц.
Бальдур все так же безмятежно дрых — тем удивительней было то, что он вдруг отчетливо произнес:
— А еще?..
— Ах ты! С утра-то!..
— А у тебя... с утра... не стоит, что ли? — Бальдур мучительно сражался со сном, и лучше б ему было при этом не морщить носа, потому что у Рихарда от этого и впрямь встало, как на заказ...
— Бальдур, теперь я не хочу умирать.
— Я рад.
— Я хотел после того, как увижу тебя, пойти ночью в Пратер...
— И застрелиться на клумбе с розами.
— Можно с астрами.
— Розы — это красивее. Но уж очень пошло. Если ты этого не понимаешь, ты натуральный эсэсовский гиббон без вкуса и фантазии. И потом, там нельзя стреляться, дурак. Там мамы с детьми гуляют...
— Бальдур, не надо смеяться, — попросил Рихард, хоть и чувствовал, что готов слушать шираховскую болтовню бесконечно, — Умирать я не хочу теперь, да, но и как жить — не знаю.
— Я не смеюсь, Рихард. Дам тебе записку к одному человеку. Расскажешь ему про узкие врата... Но лучше не рассказывай о том, что делал ночью. К твоему сведению, это называется содомский грех. А этому святому отцу хватит одного знакомого пидораса.
Кардинал Инницер принял у себя дома исповедь от взъерошенного молодого человека, сунувшего ему записку от гауляйтера Вены, ужаснулся... но и обрадовался.
— Сын мой Рихард, если вам так уж нужно кому-то служить, отчего вы не хотите послужить Господу?
Бывший эсэсовец Рихард Вагнер, при рождении записанный в приходской книге как Рихард Фридрих Шлотц, поднял на него свои дикие зеленые глаза так, как поднял, возможно, на Христа свои засохшие в могиле очи Лазарь.
— Святой отец, а это...это... это возможно для меня?..
— Сами же сказали, что умерли. Отчего б не воскреснуть — для Господа?
Мысленно кардинал добавил: "Это первый, кого ты спас, Бальдур... или уже не первый?.. Ты правильно понял..."
1945. Dies irae
В ночь с 1 на 2 мая 1945 года возле городка Швац под Инсбруком трое мужчин в форме дивизии "Великая Германия" с безнадежной руганью пытались вытолкнуть из грязи престарелый армейский "Фольксваген". Когда машина наконец выползла из тягучего месива, водитель закурил, испачкав сигарету грязными пальцами, и произнес:
— Похоже, передача полетела, я сразу так и понял. Приехали.
— О Господи, — простонал второй мужчина, бессильно валясь на сиденье и с глубоким отвращением разглядывая голенища сапог, вымазанные рыжей глиной, — Франц, скажи, что это была шутка.
— Те, кто так шутит во время боевых действий, долго не живут, — отозвался водитель.
Третий мужчина молчал — он не особенно помогал выталкивать машину, потому что у него была всего одна рука.
— А как же поручение Дитриха? — пробурчал второй, — Вот что теперь делать? Я же не могу на него наплевать?
— Вы же не виноваты в том, что машина сломалась, — водитель о чем-то подумал и произнес:
— Ладно. Доставайте спальники и отдыхайте здесь. Отгоню этот гроб на колесах в Швац — там, как я помню, есть автомастерская. Ну и узнаю, как там и что. Ну и вернусь к вам. Тут идти-то с километр будет, не больше... Отто, — тихо обратился он к однорукому, — ты бы о костре подумал, смотри, как твой шеф трясется...
— Неудивительно, что трясется, он мокрый весь, как и мы оба. Под дождь-то попали? Да еще и грязища эта...
Тот действительно трясся, а выбравшись из фольксвагена, уселся прямо в мокрую траву.
Водитель кивнул и полез в машину, в которой что-то глухо застучало, когда он еле-еле тронул с места.
Отто, с двумя спальниками под мышкой, произнес:
— Хватит сидеть и дрожать, вставай, Бальдур. И давай поищем место посуше.
— Да тут все и везде мокрое!
— Не капризничай, не позорь "Великую Германию". Командира на тебя нет.
— А то что?
— А то заставил бы бегать по кругу, чтоб форма высохла. И чтоб не хандрил. Постой, подержи спальники, костер разведу.
В этом Ширах был весь — если на людях держал себя прилично и по-мужски, то при Отто не стеснялся поныть-похныкать по любому поводу. Отто необидно подкалывал его, взывая к его совести и мужественности.
У теплого костра, который Отто, хоть и с превеликим трудом, но ухитрился разжечь, настроение у Бальдура фон Шираха слегка улучшилось. Отто поглядел, как он сидит, кутаясь в шинель, подтянув колени к подбородку и поблескивая в темноте скорбными глазами, и засмеялся:
— Чучелко ты! Посмотри, на кого похож!
— А что такое?
— Нечего было грязной перчаткой нос чесать, вот что. Морда полосатая, вся в глине... Чингачгук-то! Утрись!
— Правда, что ли? — Ширах полез в карман за платком.
— Жрать хочется, — сказал Отто, — да кто ж знал, что так случится. Интересно, Рам догадается из Шваца пожрать захватить?..
И тут же понял, что про еду завел зря. Ширах опять помрачнел.
— Устал ты, — сказал Отто ласково, подсев к нему и обняв левой рукой, прижав к себе, — Плохо тебе совсем. Ну, ничего, война почти кончилась... сам понимаешь — всё, каюк. Будет все по-другому. Чем будешь после войны заниматься?
— А ты?
— Мне все равно, чем смогу, лишь бы с тобой.
— Спасибо. Только ты об этом больше не говори, Отто, беду себе накаркаешь...
— Какую еще беду?
— Это тебе, Отто, можно будет еще чем-то после войны заниматься — если вовремя от меня отделаешься и в лагерь для пленных не попадешь. А я конец войны не переживу. Я же не ты, Отто, я же шишка, хоть и бывшая. Поймают — к стенке без разговоров.
— Не трусь, ну. Откуда ты знаешь?..
— Чувствую — будет так. А может, и хуже еще... — пробормотал Бальдур, еще тесней прижавшись к Отто.
— Давай спать. Чего сидеть мучиться. Утро вечера мудренее.
Утром оба одновременно приподнялись и уставились друг на дружку ошалелыми глазами.
— Я видел такой поганый сон... — сказал Отто.
— Это был не сон, — сказал Бальдур.
А Франц Рам утром не появился. Не появился и днем. Отто и Бальдур совсем извелись от тревоги и голода.
Они расстелили один спальник, улеглись на него и прикрылись вторым. Так было не то что теплее — днем не было холодно, солнце быстро высушило траву — так просто было лучше. Они обнялись — это создавало иллюзию, что не все, не все еще потеряно. Пусть ты один остался у меня — но остался же, пусть и голодный, грязный, несчастный, с щетиной на подбородке и глазами, полными глухой тоски, все равно ты здесь, ты мой, и это не то чтобы хорошо — это просто последнее, что держит меня на свете.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |