Гаор достал из тумбочки заготовленный свёрток с ожерельем, кольцами, височными и простыми, и шпильками и задумался. Как, вернее, когда лучше это отдать? Ёлки, даже нарисованной, нет, чтобы положить под неё как положено. А это он, дурак, мог бы раньше сообразить и прямо в столовой, скажем, нарисовать на стене фломастером. Потом можно будет смыть, а сейчас уже не успеет, а плита на электричестве, так что уголька тоже нет, а ладно, возьмёт с собой на ужин и выложит на женский стол.
— Рыжий, ты чего?
Он вздрогнул и ответил, не оборачиваясь.
— Нет, ничего.
Да, пойти покурить пока, успокоиться. А то психует он непонятно с чего.
В умывалке благодушный вечерний трёп. Гаор встал в общий круг, прикурил от сигареты стоящего рядом Полоши и с наслаждением вдохнул горячий горький дым. Моргунок и Чубарь взахлёб и наперебой рассказывали об увиденном сегодня в городе. И Гаор вдруг подумал, что не в первый раз ездившие с ним вот так потом трепали, но ни разу никто не спросил: как это они ухитрились что-либо увидеть из закрытого кузова трейлера. А ведь прозвучи такой вопрос — и всё... даже если не ответят на него, промолчат, будто и не было, то всё равно всплывёт тайна окошка. А так... не сказанного никто и не знает. И значит, не он ловит обмолвки, а ему проговариваются, даже просто рассказывают, но так небрежно, как знающему, которому достаточно намёка. Это требовало осмысления, и Гаор уже привычным усилием отодвинул эти мысли и соображения на потом.
— А чо, браты, пора бы и пожрать...
— И то.
Дружно гасятся сигареты, прячутся на потом окурки, ополаскиваются руки и лица. Проходя мимо своей койки к выходу, Гаор захватил свёрток.
В столовой шумно, весело и упоительно пахнет едой. Гаор медлил у входа, пока остальные весело рассаживались за столами.
— Рыжий, да что с тобой? — встревожено обернулась к нему Мать.
И он решился.
— Я знаю, на Новый год нужно дарить подарки, — к нему оборачивались удивлённые, но... но доброжелательные лица, — всем я сделать не могу, а вот что получилось, пусть матери сами решат, кому что.
Он подошёл к Матери и протянул ей свёрток.
— Ну, — Мать даже руками развела, — ну, Рыжий...
— А пусть сюда выложит, — весело сказала Матуня, — мы и посмотрим.
Гаор подошёл к женскому столу, к сидящей на торце Матуне, оглянулся. За ним подошла Мать, а там и остальные повскакали с мест и окружили их тесным кольцом. Женщины торопливо отставляли уже наполненные сладкой праздничной кашей миски, расчищая место.
— Ну, показывай, — улыбнулась Матуня, подмигивая ему.
"Значит что, не рассказала она никому об их разговоре?" — успел подумать Гаор, разворачивая чистую, ни разу не бывшую в работе портянку.
Женщины дружно ахнули, взвизгнули девчонки, восхищённо выдохнули мужчины. Матуня ловко шлёпнула по руке потянувшуюся к пёстрой россыпи Вячку.
— Куда не в черёд?! Ну, ты, Рыжий, и мастер, — и объясняя остальным. — Я-то пробные видела, показывал он, а такого-то... Давай сам раскладывай...
Колечки, шпильки... их сразу отложили отдельной кучкой для девчонок, височные кольца...
— Четыре пары вышли, — немного виновато сказал Гаор.
— И ладноть, — утешила его Маманя, — в черёд носить будем. Ой, Рыжий, это ж... — и осеклась.
— И вот... — Гаор бережно расправил во всю ширину ожерелье.
И удивлённо поднял голову: таким странным вдруг стало общее молчание.
— Сам сделал, гришь, — тихо сказала Матуня.
Гаор кивнул.
— И придумал сам, али видел где?
— Видел.
Гаор уже начал догадываться, что с ожерельем тоже всё не просто, и видно, надо было сначала его тоже показать Матуне, с ней посоветоваться, но что-то менять поздно, и теперь он может и должен только одно: отвечать на вопросы. Правду, только правду и ничего, кроме правды, и солги он сейчас хоть в какой-то малости, то... то всё будет кончено, и он потеряет всё, что с таким трудом и кровью отвоевал за эти два года.
— На ком видел?
— Она... — Гаор запнулся, не зная, как объяснить. — Она мёртвая, давно мёртвая, одни кости были и вот такое. То, на ней, из золота было, и камни цветные, драгоценные, ожерелье, пояс, височные кольца, ещё... как повязка на голове, браслеты.
Его слушали молча, ни о чём не спрашивая, и только Матуня продолжала... допрос, — понял он.
— Где видел?
— В музее, хранилище древностей. Мне сказали, что это из древней, очень древней могилы, и был сделан такой... как ящик длинный, выложен чёрным бархатом изнутри, и в нём лежало всё это, так, как там было, в могиле.
— А кто это, тоже сказали тебе?
— Да, сказали, что любимая жена вождя. Раз так много украшений.
Матуня покачала головой.
— Обманули тут тебя. Ладноть. Значит, домовину сделали. А как говорили? Смеялись?
— Нет, — сразу ответил Гаор.
Он вспомнил лицо и глаза деда Жука, его пальцы, осторожно, нет, бережно касающиеся тускло блестящего металла и сдержанно искрящихся, словно помутневших от времени камней, сдержанную и только сейчас понятую им горечь в его голосе, и убеждённо повторил.
— Нет, он, тот, кто мне показывал, говорил... с уважением.
— Давно видел?
— Давно, я ещё учился, на старшем курсе, значит, там год, фронт, дембель — это уже восемь лет, да здесь два... десять лет прошло.
Матуня кивнула.
— Ну что ж, раз видел, да живым тебя оставили, значит, в сам-деле, простила она тебя, а раз сделал, то и знать тебе можно. Дверь там прикройте, чтоб сволочи не подслушали.
Оглянуться Гаор не посмел.
— Слушай. Это грибатка, только волхвицы их носили, а такое, на пять сил, Великая Мать, только ей позволено было. Вот они, Вода, Земля, Луна, Матери Набольшие. Это Солнце — Золотой Князь, он Земле муж, зачинает она от него, чтоб родить. Это Ветер, сила летучая, воин небесный. Кольца, гришь, височные были, какие, на сколь лопастей?
— Три шарика ажурных было, у меня не получились такие.
Матуня кивнула.
— Не далось, значит, эта сила не всем даётся, значит, тебе и знать о ней нельзя. А кольца... Там же видел?
— Да.
— Только такие, али ещё?
— Были ещё, не помню всех.
И новый кивок в напряжённой тишине.
— Три лопасти — это полешане, издревле они их носят, пять лопастей — дреговичей знак, а семь — криушане. А узоры на лопастях спутал малость. На этом волошский узор сделал, а на соседнем словенский, не бывает такого. А это... — Матуня взяла в руки четвёртую пару колец, повертела, разглядывая, и покачала головой, — это, небось, сам придумал.
— Да, — кивнул Гаор, — узор этот я видел, но не на кольце.
— Ещё бы! — фыркнула Матуня. — Это ж мужской знак, мечик это, оберег воинский, его курешанке впору, грят, были там и бабы-воины, такая могла бы, и то навряд.
Гаору казалось, что он не слушает, а всем телом впитывает слова Матуни, настолько они легко, не требуя сейчас ни пояснений, ни перевода, укладывались в памяти. Нет, краешком сознания он понимал, что ему не один вечер лежать, разнося записи по заветным листам, мучительно соображая, как дуггурскими буквами записать нашенские слова и названия, но сейчас...
— А вятичских и радимичских чо ж не сделал? Не видел? — Матуня вздохнула и покачала головой, — были склавины на двенадцать племён народом, да в каждом племени двенадцать родов, а осталось нас... даже и не помним всех...
В столовой стояла звенящая от общего напряжения, но не тяжелая тишина. Матуня бережно положила на стол кольца, провела ладонью над ожерельем, будто погладила, не касаясь, и повернулась к Гаору. И он, сам не понимая почему, но словно какая-то сила с необидной властностью подтолкнула его, опустился перед Матуней на одно колено, как в Храме перед Огнём. Матуня спокойно, будто так и надо, взяла его голову в обе руки и, слегка притянув к себе, поцеловала в лоб, вернее, прижалась губами как раз к прикрытому волосами клейму. Гаор почувствовал, что на глаза наворачиваются слёзы, и зажмурился.
Он не знал, сколько простоял так, но вдруг тишина звонко лопнула, начался шум и смех. На нём висли и его целовали девчонки, Мать властно разгоняла всех по местам, пока каша совсем не застыла, мужчины били его по плечам и спине. И начался праздник, настоящий праздник, потому что Солнце — Огонь Небесный, ещё и Золотой князь, муж Матери Земли, а значит, это его праздник.
Куда матери убрали грибатку, Гаор не заметил и предусмотрительно не интересовался, а вот шпильки, кольца и колечки раздали с шумным спором о том, чей когда черёд. Спорили так яростно, что мужики за своим столом обхохотались. Хотя столы неожиданно для Гаора перемешались, женщины и девчонки со своими мисками и кружками втискивались за мужской стол, а многие мужчины и парни ушли к женскому.
— Ну, Рыжий, готовься, — Старший через стол подмигнул Гаору. — Ща тебя благодарить начнут.
— А я не против, — ответно засмеялся Гаор.
— Тады пошли, — ткнула его локтем в бок неизвестно когда втиснувшаяся между ним и Зайчей Чалуша, гордо потряхивая вплетёнными в пряди у висков пятилопастными кольцами.
— Доем, и пойдём, — ответил Гаор, позволяя Чалуше пересесть с табурета на своё колено.
— И верно, — кивнула Мать, — пока мужик голодный, толку от него никакого.
— А сытый он спать завалится, я уж знаю, — отозвалась сидевшая рядом с Юрилой Веснянка.
— У меня не заснёт, — пообещала Чалуша.
Хохот, подначки, солёные до румянца на щеках шутки... Гаор никак не ждал, что задуманное так обернётся, но... но раз хорошо, то о чем ещё думать?
Дверь в надзирательскую плотно закрыта, а решётки на спальнях не задвинуты, новогодняя ночь — ночь без отбоя. Какой на хрен отбой, когда не было ещё такого, чтоб не каждой, а всем подарки достались! Потом долго смеялись, что работал Рыжий, а благодарили всех мужиков, всех и каждого, да от души. Ну так на то и праздник... Правда, кружка, пачка соли и ложка были наготове, мало ли что, но чего о сволочах думать.
Свет всё-таки выключили, но по ощущению Гаора далеко за полночь, когда давным-давно миновал новогодний рубеж. И, вытягиваясь под одеялом с блаженной ломотой во всём теле, он подумал, что вот третий новый год у него здесь и все непохожие, каждый наособицу, а... додумать он не успел, проваливаясь в мягкую темноту сна под сопение, храп и кряхтение ночной спальни.
И, как ему показалось, тут же проснулся. Рядом с ним кто-то лежал, и маленькая приятно прохладная ладошка гладила его по голове, перебирая кудри. Так втиснуться на узкую койку могла только девчонка, и... он догадывается, кто это. Но обычного раздражения это почему-то не вызвало. Гаор осторожно, чтобы не столкнуть гостью, повернулся набок лицом к ней, и она готовно нырнула под одеяло к нему, прижалась всем телом.
— Дубравка, ты?
— Ага, — вздохнула она. — Ты не гони меня, Рыжий, я тебя ещё с когда хочу.
— Я не гоню.
— Ты не смотри, что я маленькая, я...
Он мягко закрыл ей рот своими губами, не желая ничего слышать сейчас.
Она прижималась к нему, оплетая его руками и ногами. И он, помня о спящем внизу Полоше и потому стараясь не слишком трясти койку, не толкал, а качал её и почему-то снова ощущал то же пронзительное чувство полёта, как тогда на холодных перилах, а на губах странный горьковато приятный вкус, нет, запах надкушенной весенней ветки. Волосы Дубравки, тонкие и мягкие, невесомо и невыразимо приятно скользили в его пальцах. Третий год уже пошёл, а он всякий раз, обнимая женщину и запуская пальцы в её распущенные волосы, заново удивляется этому.
Он не понимал и не хотел понимать, чего он так долго ждал, почему отказывал Дубравке, что останавливало его, но твердо знал, что всё было правильно, что именно сегодня и именно так лучше всего. И как доказательство его правоты не было привычного, но всё равно пугающего краткого беспамятства, а была приятная опустошённость. И не он, а она спит, приникнув к его груди, а он лежит рядом, впервые ощущая себя сильнее, но не победителем, нет, а... ну да, она же не враг ему и не противник, которому он должен что-то доказывать. И он не взял, а дал, поделился... и... и да, да, только сейчас он ощутил себя по-настоящему мужчиной. Хотя знает всё с пятнадцати лет, да нет, знал он ещё раньше, в училище об этом трепали в уборной и в ночной казарме с первого класса. Огонь Великий, сколько ж грязи они вываливали друг другу, хвастаясь тем, чего не было и не могло ещё быть. А потом... грязи хватало, нахлебался досыта, до отвращения. "Для армейских все женщины шлюхи". Да, а другие нам и не встречаются. Не положены нам другие. А за сколько они продаются? За деньги, за брачный контракт... Мужчина берёт женщину, а женщина покоряется. И как же обделяют себя... берущие. И всё равно берёшь то, что тебе положено, как ни выбирай, как ни привередничай, но в офицерский бордель тебя не пустят, выбирай из предназначенного солдатам. Паёк, табельное имущество. Как получил, так и сдал в цейхгауз, так что...
Дубравка, вздохнув, потёрлась щекой о его грудь, и Гаор осторожно подвинулся, высвобождая затёкшую руку. Такого с ним давно, да очень давно не было. В последний раз он вот так спал, а рядом с ним спала женщина — это, да, Ясельга, перед самым их разрывом. А с утра они глупейшим образом поссорились из-за какой-то чепухи, и он ушёл, хлопнув дверью, а когда вечером вернулся, ни Ясельги, ни её вещичек не было. А потом был месяц случайных необязательных встреч, но к себе он никого не водил, оставаясь ночевать у них или в тех крохотных квартирках-комнатках, что снимаются на ночь, а то и на период, а потом было то утро в редакции... и всё кончилось... А те девчонки... шлюхи не шлюхи... а с кем ещё иметь дело ветерану-сержанту с уполовиненной отцовскими стараниями пенсией и случайными заработками? К тем девчонкам он никаких претензий не имел и не имеет: они честно договаривались, и каждая сторона соблюдала условия договора. Да, в армии с этим просто. На гражданке тоже. Заводить семью... а зачем? "Зачем жениться, когда можно так договориться?" — расхожая горькая, как сейчас понимает, шутка.
Он засыпал медленно и спокойно как уплывал по реке, по рукаву Валсы, твёрдо зная, что вода сама пронесёт его мимо минных полей и вражеских засад... Мать-Вода, ты неси меня...
День за днём, от вечера до вечера, от выдачи до выдачи...
К работе, занятиям с Махоткой и другими парнями — кто сам захотел, а кого и загнали учебу другие мужчины, чтоб мальцы могли и по-умственному работать — гимнастике, трёпу в умывалке и шахматам прибавились разговоры с Матуней. Иногда после ужина на выходе из столовой она кивала Гаору, и он, забежав к себе в спальню взять узелок с задельем, шёл к ней в её кладовку, устраивался сбоку от её стола и слушал, расспрашивал сам и отвечал на её вопросы. А потом, лёжа в постели открывал папку и вносил новые записи.
Он уже знал, что были склавины, двенадцать племён, Матуня назвала ему восемь, от остальных и памяти уже не осталось, а сейчас живы четыре: криушане-кривичи, волошане-волохи, полешане и дреговичи, а курешан, вятичей, радимичей и словен выбили. Кривичи — от Кривеня, лесного владыки, их потому ещё лесовиками зовут, лучше них никто леса не знает, они его родом-кровью своей понимают. Полешане — полевики, испокон веков землю пахали, хлеб растили. Дреговичи, те по дрягвам, болотам то есть живут, а волохи... а кто теперь знает? Зовутся так, а почему? И не помнит уже никто. И он уже догадывался, что и Волох, и Полоша прозываются так по своим племенам, хоть так сохраняя память о родине — роде своём.